Ёлка в больничном коридоре
В коридоре больничном поставили ёлку. Она
и сама смущена, что попала в обитель страданий.
В край окна моего ленинградская входит луна
и недолго стоит: много окон и много стояний.
К той старухе, что бойко бедует на свете одна,
переходит луна, и доносится шорох стараний
утаить от соседок, от злого непрочного сна
нарушенье порядка, оплошность запретных рыданий.
Всем больным стало хуже. Но всё же ― канун Рождества.
Завтра кто-то дождется известий, гостинцев, свиданий.
Жизнь со смертью ― в соседях. Каталка всегда не пуста ―
лифт в ночи отскрипит равномерность ее упаданий.
Вечно радуйся, Дево! Младенца ты в ночь принесла.
Оснований других не оставлено для упований,
но они так важны, так огромны, так несть им числа,
что прощен и утешен безвестный затворник подвальный.
Даже здесь, в коридоре, где ёлка ― причина для слёз
(не хотели ее, да сестра заносить повелела),
сердце бьется и слушает, и ― раздалось, донеслось: ―
Эй, очнитесь! Взгляните ― восходит Звезда Вифлеема.
Достоверно одно: воздыханье коровы в хлеву,
поспешанье волхвов и неопытной матери локоть,
упасавший Младенца с отметиной чу́дной во лбу.
Остальное ― лишь вздор, затянувшейся лжи мимолётность.
Этой плоти больной, изврежденной трудом и войной,
что нужней и отрадней столь просто описанной сцены?
Но ― корят то вином, то другою какою виной
и питают умы рыбьей костью обглоданной схемы.
Я смотрела, как день занимался в десятом часу:
каплей был и блестел, как бессмысленный черный фонарик, ―
там, в окне и вовне. Но прислышалось общему сну:
в колокольчик на ёлке названивал крошка-звонарик.
Занимавшийся день был так слаб, неумел, неказист.
Цвет ― был меньше, чем розовый: родом из робких, не резких.
Так на девичьей шее умеет мерцать аметист.
Все потупились, глянув на кроткий и жалобный крестик.
А как стали вставать, с неохотой глаза открывать, ―
вдоль метели пронёсся трамвай, изнутри золотистый.
Все столпились у окон, как дети: ― Вот это трамвай!
Словно окунь, ушедший с крючка: весь пятнистый, огнистый.
Сели завтракать, спорили, вскоре устали, легли.
Из окна вид таков, что невидимости Ленинграда
или невидали мне достанет для слёз и любви.
― Вам не надо ль чего-нибудь? ― Нет, ничего нам не надо.
Мне пеняли давно, что мои сочиненья пусты.
Сочинитель пустот, в коридоре смотрю на сограждан.
Матерь Божия! Смилуйся! Сына о том же проси.
В День Рожденья Его дай молиться и плакать о каждом!
25 декабря 1985
Ленинград
В коридоре больничном поставили ёлку. Она
и сама смущена, что попала в обитель страданий.
В край окна моего ленинградская входит луна
и недолго стоит: много окон и много стояний.
К той старухе, что бойко бедует на свете одна,
переходит луна, и доносится шорох стараний
утаить от соседок, от злого непрочного сна
нарушенье порядка, оплошность запретных рыданий.
Всем больным стало хуже. Но всё же ― канун Рождества.
Завтра кто-то дождется известий, гостинцев, свиданий.
Жизнь со смертью ― в соседях. Каталка всегда не пуста ―
лифт в ночи отскрипит равномерность ее упаданий.
Вечно радуйся, Дево! Младенца ты в ночь принесла.
Оснований других не оставлено для упований,
но они так важны, так огромны, так несть им числа,
что прощен и утешен безвестный затворник подвальный.
Даже здесь, в коридоре, где ёлка ― причина для слёз
(не хотели ее, да сестра заносить повелела),
сердце бьется и слушает, и ― раздалось, донеслось: ―
Эй, очнитесь! Взгляните ― восходит Звезда Вифлеема.
Достоверно одно: воздыханье коровы в хлеву,
поспешанье волхвов и неопытной матери локоть,
упасавший Младенца с отметиной чу́дной во лбу.
Остальное ― лишь вздор, затянувшейся лжи мимолётность.
Этой плоти больной, изврежденной трудом и войной,
что нужней и отрадней столь просто описанной сцены?
Но ― корят то вином, то другою какою виной
и питают умы рыбьей костью обглоданной схемы.
Я смотрела, как день занимался в десятом часу:
каплей был и блестел, как бессмысленный черный фонарик, ―
там, в окне и вовне. Но прислышалось общему сну:
в колокольчик на ёлке названивал крошка-звонарик.
Занимавшийся день был так слаб, неумел, неказист.
Цвет ― был меньше, чем розовый: родом из робких, не резких.
Так на девичьей шее умеет мерцать аметист.
Все потупились, глянув на кроткий и жалобный крестик.
А как стали вставать, с неохотой глаза открывать, ―
вдоль метели пронёсся трамвай, изнутри золотистый.
Все столпились у окон, как дети: ― Вот это трамвай!
Словно окунь, ушедший с крючка: весь пятнистый, огнистый.
Сели завтракать, спорили, вскоре устали, легли.
Из окна вид таков, что невидимости Ленинграда
или невидали мне достанет для слёз и любви.
― Вам не надо ль чего-нибудь? ― Нет, ничего нам не надо.
Мне пеняли давно, что мои сочиненья пусты.
Сочинитель пустот, в коридоре смотрю на сограждан.
Матерь Божия! Смилуйся! Сына о том же проси.
В День Рожденья Его дай молиться и плакать о каждом!
25 декабря 1985
Ленинград