II
Опускаем полгода. Сочтём юбилеем
мой апрель и тысячелетья июль.
Многоопытно пренебрегает елеем
всё, что знаю: Восток, Запад, Север и Юг.
Больше: всё, что меж ними, и всё, что над ними.
Бесполезны укрытий и глубь, и навес.
Сотрясенья земные ужель возомнили,
что не равновесны острастке небес?
Новых бед ненасытная пагуба ищет,
небоскрёбов не жаль, и лачуг, и святынь.
Уготовано Царствие Божие нищим,
кротким духом, ― куда возмывать остальным?
Я полуночи жду. День июня тридцатый
иссякает, печалиться поздно по нём.
Высший час вдохновений, мечтаний, терзаний
телефон свысока называет «нолём».
Лишь минута у жизни июня осталась
и у мысли: а вдруг… впрочем, нет, не скажу.
Наготове свечи бездыханная статность.
Как всегда, ровно в полночь свечу возожгу.
Телефон здесь при том, что часы ― не педанты,
как хотят ― так идут, а свеча на столе ―
для потачки перу и уму для подачки
измышлений, стене ― для теней на стене.
Полусумраком письменность кухни насытив,
ночь редеет, окна дуновенья свежи.
Лбом искательным вперившись в пламя, мыслитель
вспомогательных две возжигает свечи.
Подаяний уму долго ждёт попрошайка.
Три свечи Триединую чтут ипостась
(вместе с «ижицей»). С каждым мгновеньем прощанья
тщатся неописуемое описать.
Три свечи ― это явь. В чём безгрешность гаданья, ―
иподьякон не скажет, смолчит пономарь.
Буква «ижица» ныне ― сокровище Даля,
но зачем было «ять» у свѣчи отнимать?
Мысль метафоры: власть над ни с чем не сравнимым ―
в исподлобье замкнув, до утра донесу.
Жаль свечи, освещённой Иерусалимом,
тридцать три таковых ― давний дар к Рождеству.
Добавляем полгода к двум тысячелетьям,
сумма ― возраст июльского первого дня.
В поминанье сирени, жасмину, черешням
две свечи догорели, осталась одна.
Показалось: свеча что-то важное знает,
причиняя тревожную тень потолку,
и внезапная, внятная ощупи, наледь
позвоночника вспять подступила ко лбу.
Не страшись! Огнь свечи помышляет о роке,
толком чувство с предчувствием не рассудив.
Остро-быстрый озноб ― плата хвойной хворобе,
запоздалый, как врач бы сказал, рецидив.
Одинокой свече до моих недомыслий
дела нет: к недомолвкам ли клонит, ко сну ль?
Цвет небес уж не сам ли творит Дионисий,
съединив с приозёрною охрой лазурь?
Всё ― единожды и не появится снова.
Два мгновения вечности ― не близнецы.
Ровня им ― лишь единственность точного слова,
не умеешь ― забрось твою кисть и засни.
Лепту в дело привнёс некий новый работник:
бледной зеленью разведена синева.
Где сошлись и расстались Кирилл с Ферапонтом, ―
скрылся там Дионисий, и с ним сыновья.
Не поспеть созерцанию за небесами.
Кобальт гуще, чем вялое месиво слов.
Блёкло неописуемого описанье,
неуловимого ― легковесен улов.
Дождалось заоконное небо соседа ―
очень издали. Сены привет ― от кого?
Хрупкость мглы безымянной ― явленье Сислея
по прозрачно-неторному следу Коро.
Скудных копий подёнщик, должник ореолов,
Петербурга приток, Ленинградский проспект, ―
твой шесток. ― Но над ним Михаил Ларионов
вполтумана, вполтона содеял рассвет.
Нежно-зелено-розовая глубь голубая.
Устыдятся ль её прегрешенья земли?
Жизнь свечи, вместе с жизнью моей убывая,
уповает на общую прибыль зари.
Ночь прошла за уклончивым словом в охоте.
Спи, охотник, один возымевший успех:
и не спал, но проснулся Музей на Волхонке ―
в семь цветов возбелел обнажившийся спектр.
Не считая соцветий меж-цветий, при-цветий
и ранимого мускула цвета внутри… ―
иероглифы всех стеаринных предвестий,
не разгадывая, со стола убери.
Сердцу цвета не быть наречённым насильно.
Западню всех эпитетов цвет обманул.
― Сколько времени? ― у телефона спросила.
― Пять часов, ― отвечал, ― сорок девять минут.
Взять у времени отпуск десятиминутный.
Голос чей населяет устройства гортань?
Кто сподвижник всеведущий ночи минувшей?
Есть ли способ здороваться с ним по утрам?
Столь услужливый, вкрадчивый и бестелесный,
как в извилистых бодрствует он проводах?
С этой мыслью, быть может, небезынтересной,
в шесть часов ноль минут не могу совладать.
Как любовники вечные вечной Вероны
цвет и свет неразъёмно на миг обнялись.
Изумрудные отсверки хвойной хворобы
смерклись, канули. Воздуха чист аметист.
Спелость дня ― обозрима, объёмна, весома.
Эй, счастливец! Ночные добычи сочти.
Но зачем? Мне зачтутся заслуга восхода
и предчувствие бедствий ― длиной в три свечи.
30 июня ― 2 июля 2002 года
Опускаем полгода. Сочтём юбилеем
мой апрель и тысячелетья июль.
Многоопытно пренебрегает елеем
всё, что знаю: Восток, Запад, Север и Юг.
Больше: всё, что меж ними, и всё, что над ними.
Бесполезны укрытий и глубь, и навес.
Сотрясенья земные ужель возомнили,
что не равновесны острастке небес?
Новых бед ненасытная пагуба ищет,
небоскрёбов не жаль, и лачуг, и святынь.
Уготовано Царствие Божие нищим,
кротким духом, ― куда возмывать остальным?
Я полуночи жду. День июня тридцатый
иссякает, печалиться поздно по нём.
Высший час вдохновений, мечтаний, терзаний
телефон свысока называет «нолём».
Лишь минута у жизни июня осталась
и у мысли: а вдруг… впрочем, нет, не скажу.
Наготове свечи бездыханная статность.
Как всегда, ровно в полночь свечу возожгу.
Телефон здесь при том, что часы ― не педанты,
как хотят ― так идут, а свеча на столе ―
для потачки перу и уму для подачки
измышлений, стене ― для теней на стене.
Полусумраком письменность кухни насытив,
ночь редеет, окна дуновенья свежи.
Лбом искательным вперившись в пламя, мыслитель
вспомогательных две возжигает свечи.
Подаяний уму долго ждёт попрошайка.
Три свечи Триединую чтут ипостась
(вместе с «ижицей»). С каждым мгновеньем прощанья
тщатся неописуемое описать.
Три свечи ― это явь. В чём безгрешность гаданья, ―
иподьякон не скажет, смолчит пономарь.
Буква «ижица» ныне ― сокровище Даля,
но зачем было «ять» у свѣчи отнимать?
Мысль метафоры: власть над ни с чем не сравнимым ―
в исподлобье замкнув, до утра донесу.
Жаль свечи, освещённой Иерусалимом,
тридцать три таковых ― давний дар к Рождеству.
Добавляем полгода к двум тысячелетьям,
сумма ― возраст июльского первого дня.
В поминанье сирени, жасмину, черешням
две свечи догорели, осталась одна.
Показалось: свеча что-то важное знает,
причиняя тревожную тень потолку,
и внезапная, внятная ощупи, наледь
позвоночника вспять подступила ко лбу.
Не страшись! Огнь свечи помышляет о роке,
толком чувство с предчувствием не рассудив.
Остро-быстрый озноб ― плата хвойной хворобе,
запоздалый, как врач бы сказал, рецидив.
Одинокой свече до моих недомыслий
дела нет: к недомолвкам ли клонит, ко сну ль?
Цвет небес уж не сам ли творит Дионисий,
съединив с приозёрною охрой лазурь?
Всё ― единожды и не появится снова.
Два мгновения вечности ― не близнецы.
Ровня им ― лишь единственность точного слова,
не умеешь ― забрось твою кисть и засни.
Лепту в дело привнёс некий новый работник:
бледной зеленью разведена синева.
Где сошлись и расстались Кирилл с Ферапонтом, ―
скрылся там Дионисий, и с ним сыновья.
Не поспеть созерцанию за небесами.
Кобальт гуще, чем вялое месиво слов.
Блёкло неописуемого описанье,
неуловимого ― легковесен улов.
Дождалось заоконное небо соседа ―
очень издали. Сены привет ― от кого?
Хрупкость мглы безымянной ― явленье Сислея
по прозрачно-неторному следу Коро.
Скудных копий подёнщик, должник ореолов,
Петербурга приток, Ленинградский проспект, ―
твой шесток. ― Но над ним Михаил Ларионов
вполтумана, вполтона содеял рассвет.
Нежно-зелено-розовая глубь голубая.
Устыдятся ль её прегрешенья земли?
Жизнь свечи, вместе с жизнью моей убывая,
уповает на общую прибыль зари.
Ночь прошла за уклончивым словом в охоте.
Спи, охотник, один возымевший успех:
и не спал, но проснулся Музей на Волхонке ―
в семь цветов возбелел обнажившийся спектр.
Не считая соцветий меж-цветий, при-цветий
и ранимого мускула цвета внутри… ―
иероглифы всех стеаринных предвестий,
не разгадывая, со стола убери.
Сердцу цвета не быть наречённым насильно.
Западню всех эпитетов цвет обманул.
― Сколько времени? ― у телефона спросила.
― Пять часов, ― отвечал, ― сорок девять минут.
Взять у времени отпуск десятиминутный.
Голос чей населяет устройства гортань?
Кто сподвижник всеведущий ночи минувшей?
Есть ли способ здороваться с ним по утрам?
Столь услужливый, вкрадчивый и бестелесный,
как в извилистых бодрствует он проводах?
С этой мыслью, быть может, небезынтересной,
в шесть часов ноль минут не могу совладать.
Как любовники вечные вечной Вероны
цвет и свет неразъёмно на миг обнялись.
Изумрудные отсверки хвойной хворобы
смерклись, канули. Воздуха чист аметист.
Спелость дня ― обозрима, объёмна, весома.
Эй, счастливец! Ночные добычи сочти.
Но зачем? Мне зачтутся заслуга восхода
и предчувствие бедствий ― длиной в три свечи.
30 июня ― 2 июля 2002 года