Послесловие к I
Прочла я бредни об отлучке мозга.
(Исподтишка мозг осмеял листок.)
Где бы моё отсутствие ни мёрзло,
вновь бытия порозовел восток.
Никчёмен мой исповедальный опус:
и слог соврал, и почерк косолап.
Что он проник в запретной бездны пропасть ―
пусть полагает храбрый космонавт.
Какого знанья мой возлёт набрался,
где мертвенность каникул проводил, ―
сокрыто. Не прощают панибратства
обочины созвездий и светил.
Добытое заумственным усильем
надзору высших сил не угодит.
Словам, какими преподобный Сирин
молился Богу, внял ещё один ―
любви всепоцелуйная идея,
зачем он так развязно не забыт?
Как страшно близок День его рожденья!
Что оскорблён ― ужасней, чем: убит.
«Пустынники и девы непорочны»
не отверзают попусту уста.
Их устыдясь, хочу писать попроще,
предслыша, как поимка непроста.
В больничной койке, как в кроватке детской,
проснуться поздно, поглядеть в окно,
«Мороз и солнце, ― молвить, ― день чудесный»,
и засмеяться: съединил их кто ―
не ведает девчонка ― санитарка,
сама свежа, как солнце и мороз,
которые так щедро, так недавно
ей суждены надолго, но поврозь.
Солнцеморозным личиком любуясь,
читаю в нём доверье и вопрос.
Что плох мой стих ― забуду, в нём забудусь,
как девочка, он беззащитно прост.
Лишь гению звериному не в новость
ничто не принимать за простоту:
и краткое забвение должно быть
настороже, на страже, на посту.
В целебном охранительном постое
жизнь тайно длит и нежит свой недуг.
Писать и знать: всё прочее ― пустое,
не спать в ночи, снотворный яд надув.
Ещё меня ласкала белостенность,
сновал на белых крыльях персонал.
Как мне безгрешной радости хотелось!
Мне ― долгий грех унынья предстоял.
В отлучке бывший ― здесь он или там он,
зачем он мне? Скончанье дня отбыв,
мороз ― стал холод, солнце смерклось в траур.
Сердцебиенья и строки обрыв.