Шесть дней небытия не суть нули.
Увидевшему «свет в конце тоннеля»
скажу: ― Ты иль счастливец, иль не лги.
То, что и впрямь узрело свет, то ― немо.
Прозренью проболтаться не дано.
Коль свет узрю ― все чёрный креп наденьте.
Успению сознанья ― всё равно,
что муж вдовеет, сиротеют дети,
что некто ночь извёл на некролог,
что зябок путь сквозь стылую аллею
к теплу утех… Заметив, на каком
я ныне свете, вчуже всех жалею.
Заране тяжко утруждать себя
тоской сердец, предавшихся кручине,
и знать, что всяк, прощаясь и скорбя,
невольно мыслит о своей кончине,
и прав! Наш круг, когда-то молодой,
был безрассуден и смешлив ― затем ли,
чтоб слух прижился к стуку молотков
и обрывал могильщик хризантемы?
― Зачем? ― спросили, отвечал: ― сопрут.
Герой событья волен без опаски
терпеть земли тяжеловесный пух,
не задыхаться в замкнутом пространстве.
Он всё снесёт: бюст неизвестно чей,
с ним смутно схожий чёлкою надбровной,
и даже пошлость выспренних речей,
привычных для ваганьковских надгробий.
Друзья, заране утешаю вас:
лишь мимоходом, вкратце я была там.
Булата мне не разрешила власть
отправиться вдогонку за Булатом.
Мной слышимо: так говорить нельзя.
Как горб громоздкой непосильной ноши,
я опыта столетья не снесла.
Страшна мне близость новогодней ночи.
Чужак не зван в чужие времена.
Но в чём был смысл? Чей зов меня окликнул?
Где чувств былых усталость провела
шесть дней благих бесчувственных каникул?
Жизнь, что ушла, не знает, что ушла,
впервые не страдая, не волнуясь.
Душа ― бессмертна, но моя душа
отведала бессмертья и вернулась
туда, где смертны, пусть не вы, но я,
где я целую день зимы пред-первый.
Учёна я блаженству бытия
разлуки с ним несбывшейся примеркой.
Следя за слабо брезжущим «почти»,
уставшие, радели о спасенье
врачи. О Спасе, вновь меня прости:
день возвращенья звался воскресенье.
Меня Упасший, упаси врачей,
они Твоим сподручны повеленьям.
Вознагради бессонность их ночей
полночною звездой над Вифлеемом.
Те знают, коих Гиппократ обрёк
чужую жизнь считать больней, роднее
изнеможенья собственных аорт,
что атеистов исцелять труднее,
чем кротких сердцем немощных старух
иль нищих духом ― это отзвук, эхо
прямого смысла: нищий, низший дух
добро свершает и скрывает это.
Я отвлеклась. Шесть дней прошли легко,
в отсутствии. Очнуться было сложно.
Где я была? Куда меня влекло?
Писать об этом и нельзя, и должно.
Что мозг познал? О чём он умолчал?
Пустело тело. Кто был бестелесен?
Таким не предающийся мечтам
себе ― удобен, мне ― не интересен.
Речь о мечтах. Вот несколько цитат.
«Читатель ждётъ…»… ― он не мой союзник.
В сей год мой лоб ― Владимирский централ,
где помышленья изнывает узник.
Пишу, как пишут барышням в альбом.
Что год! Столетью и тысячелетью
в угоду грубо тискала любовь
ту гордость, что пренебрегает лестью.
Тот, чьи слова:«… ты царь, живи один»,
мечтал в ночах и лунных и безлунных,
и днём, когда вдоль улицъ он бродил
или сидел межъ юношей безумныхъ.
«Без-умных» ― написанье для чтецов.
Зачем беспечным приглашенье к тайне?
Заметка для чтецов, юнцов, глупцов:
моимъ мечтамъ ― есть мысль, а не мечтанье.
«Мечтам!» ― вскричавший мучил и манил
признанье обнажённое упрочить
и пристально произнести: моим ―
то есть Его средь беззаботных прочих.
Судьбу строфы сменить легко, хладел
мой слух: меж слабоумных и нетрезвых,
где веер ― уст лукавых конфидент,
сидит мечтатель и о чём-то грезит.
Подвижники подмостков, счёт годин
он исчерпал, серчать повремените.
Поскольку ― царь и потому ― одинъ,
мы все ― его свирепые ревнивцы.
Проникли в сплетни, в письма, в дневники.
Его бессмертье ― длительность надзора,
каким ещё не вдосталь допекли,
но превзошли терпимость Бенкендорфа.
Не проще ль том открыть и перечесть?
Открытия сокрытого ― излишни.
Меж нами сходство и единство есть:
мы все Ему смешны и безразличны.
Не все, не вы, я о себе одной.
Когда, без озаренья, смерклось зренье,
в надземности, не ставшей мне родной,
забыло ль обо мне стихотворенье
иль было содержанием ума,
и возводила в степень удвоений
по-свойски близлежащая луна
храмъ многолюдный, дубъ уединенный?
Да вот они, за шторой кружевной.
Я думала в солнцеморозном свете:
зачем так ярко, так тепло живой
Он непрестанно помышлял о смерти?
Мысль не страшна ― насущна и важна,
и предстоящей пагубы подробность
обдумана: бой, странствiе, волна…
Нет книги ― можно пульс виска потрогать,
добыть строку, желанье загадать
иль вспоминать Его июнь двухсотый,
где я, как при дуэли секундант,
свой знала долг, суровый и особый:
присматривать за тем, чтоб Юбиляр
нечаянно не оказался снова
сконфуженным, как некогда бывал,
здесь ― англицизм, понятный для Шишкова.
Так ликовал, что плакал Петербург,
и Летний сад стал греховодно-райским.
Когда цветок мне мальчик протянул,
повеяло десятым днём февральским
и год мне показался роковым,
чей счетовод не ошибётся в смете.
Мы с Битовым порою говорим,
что смерть понятней помысла о смерти,
изъявленного формулой строки,
незыблемой, как ход светил с востока.
Смерть ― белый лист, а помысел ― стихи,
и Битов их читает превосходно.
В отъезде он. Я, разминувшись с ним,
останусь при сужденье неглубоком:
раздумья, нас снедающего, смысл ―
в неравновесье меж душой и Богом.
Покоен тот, кто истину постиг.
Тот, чьё чело опалено заране,
быть не умеет праведно простым
и не мечтает об утешном рае.
Опасно храбр, опасною мечтой
он осеняем. Сбудется, что мнилось.
Греховен гений. Он ― соперник той
опеки, что зовётся Божья милость.
К сему вдобавок, он безгрешней всех.
Он чрезвычаен, как морское чудо.
Всё, в чём любой повинен человек,
ему иль неизвестно, или чуждо.
Страх, злоба, зависть ― не его удел,
и недосуг ему: трудом печали
он занят. Где зимы пред-первый день?
Светает. Пред-пятнадцатый в начале.
Ночь не прочна. С ней навсегда прошла
жизнь, для которой ночи срок ― обширен.
Написанное мной я так прочла:
вздор и шедевр ― равны, в них нет ошибок.
Не знаю, был ли мне ниспослан дар
иль, мной наскучив, он меня покинул?
Шесть дней не вовсе тщетны. Не тогда ль,
в обмен на жизнь, сбылась его погибель?
Шесть дней иль все ― не велика беда.
«Брожу ли я вдоль улицъ…» ― вот что важно.
Или:«… Дорога не скажу куда…» ―
как доблестно, как нежно, как отважно.
Один, одна ― мертвы, а всё царят.
Я ожила, а слово опочило.
Мой дар иссяк, но есть дары цитат.
Нашлись для точки место и причина.
……………………..
Урок: покуда длятся жизнь и лист,
оставь простор, угодный многоточью.
Начало и конец стихов сошлись.
Вот что случилось нынешнею ночью.
Когда над мыслью о скончанье дней
угрюмая посмеивалась тайна,
в мою палату, стен её бледней,
вошла, рыдая, санитарка Таня.
Её в реанимацию послал
профессор, и Татьяна побежала.
Врачи молчали на своих постах,
а на своём ― покойница лежала.
Её в снегу прохожие нашли.
Из тех, сказали, что живут в подвале.
Лишь Боговы и более ничьи,
её черты, младея, остывали.
Без имени, без документов, без
всего, что мучит или греет тело,
приемля ламп потусторонний блеск,
она хладела, а лицо светлело.
На миг очнулась молодость лица ―
такое ль прячут в общую могилу,
с каким она в недальние леса
девчонкою ходила по малину?
Но вскоре возраст знанья обо всём
приостановит выраженье лика.
Да и была ли благодать лесов?
Алела ль переспелая малина?
Горючесть очевидицы росла,
но в описанье точном не ошиблась.
Особенно Татьяну потрясла
волос ещё живая беззащитность.
Давно ль они курчавились, вились
и обольщали взоры танцплощадки?
Мечта иль мысль, молись, склонись, винись
пред жизнью, чьи угодья беспощадны.
Не милостива к пришлецам Москва.
К той, во снегу уснувшей, ― и подавно.
Ей не дано узнать, что есть места
лютей и холодней её подвала.
Зато ― там все свободны, все равны.
Вот обрести приют надёжный способ.
Там все так высоко умудрены,
что их никто и ни о чём не спросит.
Врачи привыкли, что сегодня мёртв
кто жил вчера и танцевал когда-то.
Звонили в морг. Ответил бодрый морг,
что не свободна ни одна каталка.
Всё плакала любимица моя,
Татьяна, проживающая в Кимрах.
К себе призвавший ту, что умерла,
вдруг Ты меня упас, но и покинул?
Душа усопшей, в Твой возмывши верх,
не примет ли живучесть за кощунство?
Её чело запечатлело свет,
как будто перст любви его коснулся.
Впервые, может быть, и навсегда
её забота чья-то приласкала.
Какого городка или села
изгнанница в Москве судьбу искала
и там нашла, где я найти могла?
Не мне ли предназначенное место
ей довелось занять взамен меня ―
безвестно, безымянно, незаметно?
Никто не изнывал, не горевал,
ни причитаний не было, ни крика.
Освободившей от себя подвал
открылось то, что от меня сокрыто.
Кто мудр, но жив, ― тот не вполне мудрец.
Всеведуще ― что чрез мгновенье слепо.
В свершающемся совершенстве есть
изъян: оно не может быть воспето.
Зане ль извне поэт глядит во смерть?
О той, в снегу, с кем поделюсь печалью?
Как мне её последний миг воспеть?
Зачем я снова вижу танцплощадку?
Обнимка с грубой статью, дух вина.
Она не знает слова «папильотки»,
но как чудесно кудри завила!
В густых зрачках ― загадка поволоки.
Как весела, как горяча зима!
Жизнь не сулит ни горя, ни убытка.
В Дэ Ка занявшись, в небеса взята
мелькнувшая и сгасшая улыбка.
Брожу ли я… Вхожу ль… Сижу ль… Оставь!
Левей окна, в невидимом востоке,
достиг луны блик, смеркшийся в устах.
Пятнадцатый день декабря в исходе.
С июня, с Петербурга, с торжества
слух Битова я устрашала речью:
де я не дотяну до Рождества,
а по весне черёмухи не встречу.
Навряд ли он моим словам внимал.
Мы под одною рождены звездою.
Решать: въ бою ли, въ странствiяхъ, въ волнахъ ―
звезде, её остуде или зною.
Непререкаем явственный указ: ―
Молчи, больницы Боткинской подкидыш!
Приблизишь срок ― так полыхнёт у глаз,
увидишь свет, но этот свет покинешь.
Пытливый мозг не может знать всего,
как школьник, что не глуп, но непоседлив.
Но как же ослепительно светло
даруемое жизнью напоследок!
К Европе подступает Рождество.
Москва печётся о припасе снеди.
Долг перед Богом? Совесть? Ремесло?
Всё ль это вместе ― помысел о смерти?
В больнице трудно позабыть о ней.
Во всякий миг пред чьим-то взором ― вспышка.
Стихи писала я шестнадцать дней
и признаю, что ничего не вышло.
Увидевшему «свет в конце тоннеля»
скажу: ― Ты иль счастливец, иль не лги.
То, что и впрямь узрело свет, то ― немо.
Прозренью проболтаться не дано.
Коль свет узрю ― все чёрный креп наденьте.
Успению сознанья ― всё равно,
что муж вдовеет, сиротеют дети,
что некто ночь извёл на некролог,
что зябок путь сквозь стылую аллею
к теплу утех… Заметив, на каком
я ныне свете, вчуже всех жалею.
Заране тяжко утруждать себя
тоской сердец, предавшихся кручине,
и знать, что всяк, прощаясь и скорбя,
невольно мыслит о своей кончине,
и прав! Наш круг, когда-то молодой,
был безрассуден и смешлив ― затем ли,
чтоб слух прижился к стуку молотков
и обрывал могильщик хризантемы?
― Зачем? ― спросили, отвечал: ― сопрут.
Герой событья волен без опаски
терпеть земли тяжеловесный пух,
не задыхаться в замкнутом пространстве.
Он всё снесёт: бюст неизвестно чей,
с ним смутно схожий чёлкою надбровной,
и даже пошлость выспренних речей,
привычных для ваганьковских надгробий.
Друзья, заране утешаю вас:
лишь мимоходом, вкратце я была там.
Булата мне не разрешила власть
отправиться вдогонку за Булатом.
Мной слышимо: так говорить нельзя.
Как горб громоздкой непосильной ноши,
я опыта столетья не снесла.
Страшна мне близость новогодней ночи.
Чужак не зван в чужие времена.
Но в чём был смысл? Чей зов меня окликнул?
Где чувств былых усталость провела
шесть дней благих бесчувственных каникул?
Жизнь, что ушла, не знает, что ушла,
впервые не страдая, не волнуясь.
Душа ― бессмертна, но моя душа
отведала бессмертья и вернулась
туда, где смертны, пусть не вы, но я,
где я целую день зимы пред-первый.
Учёна я блаженству бытия
разлуки с ним несбывшейся примеркой.
Следя за слабо брезжущим «почти»,
уставшие, радели о спасенье
врачи. О Спасе, вновь меня прости:
день возвращенья звался воскресенье.
Меня Упасший, упаси врачей,
они Твоим сподручны повеленьям.
Вознагради бессонность их ночей
полночною звездой над Вифлеемом.
Те знают, коих Гиппократ обрёк
чужую жизнь считать больней, роднее
изнеможенья собственных аорт,
что атеистов исцелять труднее,
чем кротких сердцем немощных старух
иль нищих духом ― это отзвук, эхо
прямого смысла: нищий, низший дух
добро свершает и скрывает это.
Я отвлеклась. Шесть дней прошли легко,
в отсутствии. Очнуться было сложно.
Где я была? Куда меня влекло?
Писать об этом и нельзя, и должно.
Что мозг познал? О чём он умолчал?
Пустело тело. Кто был бестелесен?
Таким не предающийся мечтам
себе ― удобен, мне ― не интересен.
Речь о мечтах. Вот несколько цитат.
«Читатель ждётъ…»… ― он не мой союзник.
В сей год мой лоб ― Владимирский централ,
где помышленья изнывает узник.
Пишу, как пишут барышням в альбом.
Что год! Столетью и тысячелетью
в угоду грубо тискала любовь
ту гордость, что пренебрегает лестью.
Тот, чьи слова:«… ты царь, живи один»,
мечтал в ночах и лунных и безлунных,
и днём, когда вдоль улицъ он бродил
или сидел межъ юношей безумныхъ.
«Без-умных» ― написанье для чтецов.
Зачем беспечным приглашенье к тайне?
Заметка для чтецов, юнцов, глупцов:
моимъ мечтамъ ― есть мысль, а не мечтанье.
«Мечтам!» ― вскричавший мучил и манил
признанье обнажённое упрочить
и пристально произнести: моим ―
то есть Его средь беззаботных прочих.
Судьбу строфы сменить легко, хладел
мой слух: меж слабоумных и нетрезвых,
где веер ― уст лукавых конфидент,
сидит мечтатель и о чём-то грезит.
Подвижники подмостков, счёт годин
он исчерпал, серчать повремените.
Поскольку ― царь и потому ― одинъ,
мы все ― его свирепые ревнивцы.
Проникли в сплетни, в письма, в дневники.
Его бессмертье ― длительность надзора,
каким ещё не вдосталь допекли,
но превзошли терпимость Бенкендорфа.
Не проще ль том открыть и перечесть?
Открытия сокрытого ― излишни.
Меж нами сходство и единство есть:
мы все Ему смешны и безразличны.
Не все, не вы, я о себе одной.
Когда, без озаренья, смерклось зренье,
в надземности, не ставшей мне родной,
забыло ль обо мне стихотворенье
иль было содержанием ума,
и возводила в степень удвоений
по-свойски близлежащая луна
храмъ многолюдный, дубъ уединенный?
Да вот они, за шторой кружевной.
Я думала в солнцеморозном свете:
зачем так ярко, так тепло живой
Он непрестанно помышлял о смерти?
Мысль не страшна ― насущна и важна,
и предстоящей пагубы подробность
обдумана: бой, странствiе, волна…
Нет книги ― можно пульс виска потрогать,
добыть строку, желанье загадать
иль вспоминать Его июнь двухсотый,
где я, как при дуэли секундант,
свой знала долг, суровый и особый:
присматривать за тем, чтоб Юбиляр
нечаянно не оказался снова
сконфуженным, как некогда бывал,
здесь ― англицизм, понятный для Шишкова.
Так ликовал, что плакал Петербург,
и Летний сад стал греховодно-райским.
Когда цветок мне мальчик протянул,
повеяло десятым днём февральским
и год мне показался роковым,
чей счетовод не ошибётся в смете.
Мы с Битовым порою говорим,
что смерть понятней помысла о смерти,
изъявленного формулой строки,
незыблемой, как ход светил с востока.
Смерть ― белый лист, а помысел ― стихи,
и Битов их читает превосходно.
В отъезде он. Я, разминувшись с ним,
останусь при сужденье неглубоком:
раздумья, нас снедающего, смысл ―
в неравновесье меж душой и Богом.
Покоен тот, кто истину постиг.
Тот, чьё чело опалено заране,
быть не умеет праведно простым
и не мечтает об утешном рае.
Опасно храбр, опасною мечтой
он осеняем. Сбудется, что мнилось.
Греховен гений. Он ― соперник той
опеки, что зовётся Божья милость.
К сему вдобавок, он безгрешней всех.
Он чрезвычаен, как морское чудо.
Всё, в чём любой повинен человек,
ему иль неизвестно, или чуждо.
Страх, злоба, зависть ― не его удел,
и недосуг ему: трудом печали
он занят. Где зимы пред-первый день?
Светает. Пред-пятнадцатый в начале.
Ночь не прочна. С ней навсегда прошла
жизнь, для которой ночи срок ― обширен.
Написанное мной я так прочла:
вздор и шедевр ― равны, в них нет ошибок.
Не знаю, был ли мне ниспослан дар
иль, мной наскучив, он меня покинул?
Шесть дней не вовсе тщетны. Не тогда ль,
в обмен на жизнь, сбылась его погибель?
Шесть дней иль все ― не велика беда.
«Брожу ли я вдоль улицъ…» ― вот что важно.
Или:«… Дорога не скажу куда…» ―
как доблестно, как нежно, как отважно.
Один, одна ― мертвы, а всё царят.
Я ожила, а слово опочило.
Мой дар иссяк, но есть дары цитат.
Нашлись для точки место и причина.
……………………..
Урок: покуда длятся жизнь и лист,
оставь простор, угодный многоточью.
Начало и конец стихов сошлись.
Вот что случилось нынешнею ночью.
Когда над мыслью о скончанье дней
угрюмая посмеивалась тайна,
в мою палату, стен её бледней,
вошла, рыдая, санитарка Таня.
Её в реанимацию послал
профессор, и Татьяна побежала.
Врачи молчали на своих постах,
а на своём ― покойница лежала.
Её в снегу прохожие нашли.
Из тех, сказали, что живут в подвале.
Лишь Боговы и более ничьи,
её черты, младея, остывали.
Без имени, без документов, без
всего, что мучит или греет тело,
приемля ламп потусторонний блеск,
она хладела, а лицо светлело.
На миг очнулась молодость лица ―
такое ль прячут в общую могилу,
с каким она в недальние леса
девчонкою ходила по малину?
Но вскоре возраст знанья обо всём
приостановит выраженье лика.
Да и была ли благодать лесов?
Алела ль переспелая малина?
Горючесть очевидицы росла,
но в описанье точном не ошиблась.
Особенно Татьяну потрясла
волос ещё живая беззащитность.
Давно ль они курчавились, вились
и обольщали взоры танцплощадки?
Мечта иль мысль, молись, склонись, винись
пред жизнью, чьи угодья беспощадны.
Не милостива к пришлецам Москва.
К той, во снегу уснувшей, ― и подавно.
Ей не дано узнать, что есть места
лютей и холодней её подвала.
Зато ― там все свободны, все равны.
Вот обрести приют надёжный способ.
Там все так высоко умудрены,
что их никто и ни о чём не спросит.
Врачи привыкли, что сегодня мёртв
кто жил вчера и танцевал когда-то.
Звонили в морг. Ответил бодрый морг,
что не свободна ни одна каталка.
Всё плакала любимица моя,
Татьяна, проживающая в Кимрах.
К себе призвавший ту, что умерла,
вдруг Ты меня упас, но и покинул?
Душа усопшей, в Твой возмывши верх,
не примет ли живучесть за кощунство?
Её чело запечатлело свет,
как будто перст любви его коснулся.
Впервые, может быть, и навсегда
её забота чья-то приласкала.
Какого городка или села
изгнанница в Москве судьбу искала
и там нашла, где я найти могла?
Не мне ли предназначенное место
ей довелось занять взамен меня ―
безвестно, безымянно, незаметно?
Никто не изнывал, не горевал,
ни причитаний не было, ни крика.
Освободившей от себя подвал
открылось то, что от меня сокрыто.
Кто мудр, но жив, ― тот не вполне мудрец.
Всеведуще ― что чрез мгновенье слепо.
В свершающемся совершенстве есть
изъян: оно не может быть воспето.
Зане ль извне поэт глядит во смерть?
О той, в снегу, с кем поделюсь печалью?
Как мне её последний миг воспеть?
Зачем я снова вижу танцплощадку?
Обнимка с грубой статью, дух вина.
Она не знает слова «папильотки»,
но как чудесно кудри завила!
В густых зрачках ― загадка поволоки.
Как весела, как горяча зима!
Жизнь не сулит ни горя, ни убытка.
В Дэ Ка занявшись, в небеса взята
мелькнувшая и сгасшая улыбка.
Брожу ли я… Вхожу ль… Сижу ль… Оставь!
Левей окна, в невидимом востоке,
достиг луны блик, смеркшийся в устах.
Пятнадцатый день декабря в исходе.
С июня, с Петербурга, с торжества
слух Битова я устрашала речью:
де я не дотяну до Рождества,
а по весне черёмухи не встречу.
Навряд ли он моим словам внимал.
Мы под одною рождены звездою.
Решать: въ бою ли, въ странствiяхъ, въ волнахъ ―
звезде, её остуде или зною.
Непререкаем явственный указ: ―
Молчи, больницы Боткинской подкидыш!
Приблизишь срок ― так полыхнёт у глаз,
увидишь свет, но этот свет покинешь.
Пытливый мозг не может знать всего,
как школьник, что не глуп, но непоседлив.
Но как же ослепительно светло
даруемое жизнью напоследок!
К Европе подступает Рождество.
Москва печётся о припасе снеди.
Долг перед Богом? Совесть? Ремесло?
Всё ль это вместе ― помысел о смерти?
В больнице трудно позабыть о ней.
Во всякий миг пред чьим-то взором ― вспышка.
Стихи писала я шестнадцать дней
и признаю, что ничего не вышло.