IV
Я с ним простилась. Он ― не стал прощаться.
Силён и смел зрачок в укрытье век.
Покой и волю ― только прибыль счастья
смущает как нарушенный завет.
Не верю я в утешных снов избыток
того, кто спит, улыбке вопреки.
Тайн сокровенных я ― свидетель. Битов
так в Пушкина глядит черновики.
Не так, не так! Неописуем почерк,
чей бег ― мысль промедленья и прыжок.
Путь зачернённых строк, от зрений прочих
сокрытый, Битов заново прошёл.
Но в чём то, что зачёркнуто, ошиблось,
один лишь знает ум, одна рука.
Чем каторжней черновика обширность,
тем праведней желанная строка.
Не упаслись от вечного помина
сокровища: и плод, и кожура.
Сбывается искомых слов поимка,
как взрыв в конце бикфордова шнура.
Иль так: из формул абсолютных если
изъять пустяк, строй знаков изменить, ―
колеблется вселенной равновесье.
Вотще турист межзвёздный знаменит.
Космического прихвостень подвала
бесславно спит. Я думаю о нём
и о словах:«… должна быть глуповата».
Добавлю: автор должен быть умён.
В рассудке спящем закипает заумь
и осеняет облаком кровать.
Про пациента соглядатай знает,
что он ― не глуп, хотя придурковат.
Я ― знаю. Я хочу писать попроще.
Рацеи смысл всегда стремглав старел.
Ум упасу от ядовитой порчи
и опишу палаты интерьер.
Здесь есть постель, которая пустует,
в ней прежний постоялец обитал,
Брезглив, припаслив и многопосуден,
он ел своё, казну не объедал.
О нём, чьи очи, исцелясь, прозрели,
я знаю по уборщицы словам.
Возвидев буквы, он читал газеты:
в одну плевал, другую целовал.
Искала обновлённая зеница
в обличьях всех черты чужих отчизн.
Коль что не так, врачей изгнать грозился.
Смеялась врач: ― Кто будет Вас лечить?
Кичился он пижамы одеяньем:
полос ― осанист и лампасен чин.
Суровым и унылым идеалам
он в коридоре неслухов учил.
Давно он восвояси удалился,
покинув смертных рядовую жизнь,
но призрак гордеца идеалиста
в пустой постели грузно возлежит.
Постель по нём, иль он по ней скучает, ―
в пред-синюю ему неймётся рань,
и колыбель метафоры качает,
баюкает ― то всхлип, то храп, то брань.
(Замечу в скобках ― по каким резонам
далось перу разлучное тире.
Нет буквы «еръ» в обобранном разбоем
и попранном невеждой букваре.
Смолчу про «ять», чьи прихоти прелестны,
звук избранный она в букварь внесла,
грустят по ней леса и перелески,
и свет, и снег, и осень, и весна.)
Палаты вождь ― подаренный утилем,
в Саранске, страшной Потьмы невдали,
румянцем алым пышущий будильник,
его в столетье прошлом завели.
Он ― непробудно спит уже полвека,
и сон его лелеет пациент.
Он ― или злоумышленник побега,
иль обыском изъят и уцелел.
Остановившись в полночь или в полдень,
со временем прервал он разговор.
Что талисман одушевлённый помнит
про час былой, недвижно роковой?
Будильнику ― соцветная гвоздика
владельцем новым преподнесена.
Но из пустой постели невидимка
в два их досье вникает оком сна.
Ещё есть чайник, бурь воды сподвижник,
чья плодородна и пригожа стать,
и в кофеине сочинитель ищет
напутствия: как чайник описать.
Он внове здесь, он родом не отсюда,
хоть самоварен кипятка настой,
всем не чета, чьё звание ― посуда,
он ― знатный вестник рыбки золотой.
Проситель молвит: ― Государь мой, чайник,
будь милостив, я головой поник.
Ему немедля чайник отвечает
и попрошайку кофием поит.
Сам возбурлит и сам угомонится
ручной вулкан, послушный добродей.
Проснулась телевизора темница,
в ней, взаперти, шумит раздор идей.
Наружу рвётся чрез стекло, бранится
постылый вздор ― как он сюда проник?
В больнице быть! Быть дале, чем больница!
Лишь бы опрятно быть вдали от них!
Меж тем, земные бедствия ― кровавы.
На праведников до’лжно уповать.
Молящемуся грешнику ― в кровати
дано лежать и чайник воспевать.
Он молится, но обойдён прощеньем,
не потому ли стих не глуповат,
став разума извилин и расщелин
издельем, ― так и хочется порвать.
Незнаемый со мной заступник спорит:
нет, мозга полушар и полушар
вдвоём ― щедры. В «мусоросборник» ― сборник
несбывшийся печально прошуршал.
Наживой прорвы стал изгнанник шелест,
легко прилгнуть, что унесён шедевр,
но прах немой и любопытства тщетность
поврозны, как историк и шумер.
На клинопись бумагу переводит
тот, речь о ком. Я шифр не разберу.
Смысл чёрного на белом ― приворотен,
как до-диез, как чернь по серебру.
Теперь ― всё ясно, проще не бывает,
и второгодник, завсегдатай парт,
поймёт: букварь не может быть буквален,
брат буквы ― нотный знак, ленивец прав.
Слова ― созвучий сладостная сумма,
и гаммы строк проиграны сто раз.
Связь музыки и слова безрассудна.
Коль это так, уйми перо, схоласт.
Унять перо ― вот истинная доблесть,
но прежде, чем унять, нельзя ль воспеть?
Всю жизнь мою пера возглавил образ,
всю азбуку судьбы длиной в «азъ есмь».
Перо попалось человеку в лапы:
и модница желает, и тетрадь
то страуса ощипывать для шляпы,
то гу’ся оперенье обдирать.
Да, шляпа есть. Пусть страусы смеются:
им не в ущерб пера нарядный прок,
булавки перл ― не собственность моллюска.
Так следует ответить на упрёк.
Пред гусем ― нет вины: перо ― фломастер,
ботву словес взрастивший корешок.
От яств, под стать красавицам фламандским,
стал пациент округл и краснощёк.
Вот ― сила каш и удаль витаминов,
даруемых и в радость, и силком.
Он числится пока что в анонимах,
вдруг станет именитым толстяком?
Я с ним незамедлительно расстанусь,
да и пора, уже рассвет почти,
пять без пяти минут. Но что за странность:
будильник звон издал, часы пошли.
С меня довольно! Исповедь истошной
не смеет быть. Мой изнемог висок.
Всё обошлось, совпали точка с точкой:
закат страницы и зари восход.
26 мая ― в ночь на 7 июня 2002 года
Я с ним простилась. Он ― не стал прощаться.
Силён и смел зрачок в укрытье век.
Покой и волю ― только прибыль счастья
смущает как нарушенный завет.
Не верю я в утешных снов избыток
того, кто спит, улыбке вопреки.
Тайн сокровенных я ― свидетель. Битов
так в Пушкина глядит черновики.
Не так, не так! Неописуем почерк,
чей бег ― мысль промедленья и прыжок.
Путь зачернённых строк, от зрений прочих
сокрытый, Битов заново прошёл.
Но в чём то, что зачёркнуто, ошиблось,
один лишь знает ум, одна рука.
Чем каторжней черновика обширность,
тем праведней желанная строка.
Не упаслись от вечного помина
сокровища: и плод, и кожура.
Сбывается искомых слов поимка,
как взрыв в конце бикфордова шнура.
Иль так: из формул абсолютных если
изъять пустяк, строй знаков изменить, ―
колеблется вселенной равновесье.
Вотще турист межзвёздный знаменит.
Космического прихвостень подвала
бесславно спит. Я думаю о нём
и о словах:«… должна быть глуповата».
Добавлю: автор должен быть умён.
В рассудке спящем закипает заумь
и осеняет облаком кровать.
Про пациента соглядатай знает,
что он ― не глуп, хотя придурковат.
Я ― знаю. Я хочу писать попроще.
Рацеи смысл всегда стремглав старел.
Ум упасу от ядовитой порчи
и опишу палаты интерьер.
Здесь есть постель, которая пустует,
в ней прежний постоялец обитал,
Брезглив, припаслив и многопосуден,
он ел своё, казну не объедал.
О нём, чьи очи, исцелясь, прозрели,
я знаю по уборщицы словам.
Возвидев буквы, он читал газеты:
в одну плевал, другую целовал.
Искала обновлённая зеница
в обличьях всех черты чужих отчизн.
Коль что не так, врачей изгнать грозился.
Смеялась врач: ― Кто будет Вас лечить?
Кичился он пижамы одеяньем:
полос ― осанист и лампасен чин.
Суровым и унылым идеалам
он в коридоре неслухов учил.
Давно он восвояси удалился,
покинув смертных рядовую жизнь,
но призрак гордеца идеалиста
в пустой постели грузно возлежит.
Постель по нём, иль он по ней скучает, ―
в пред-синюю ему неймётся рань,
и колыбель метафоры качает,
баюкает ― то всхлип, то храп, то брань.
(Замечу в скобках ― по каким резонам
далось перу разлучное тире.
Нет буквы «еръ» в обобранном разбоем
и попранном невеждой букваре.
Смолчу про «ять», чьи прихоти прелестны,
звук избранный она в букварь внесла,
грустят по ней леса и перелески,
и свет, и снег, и осень, и весна.)
Палаты вождь ― подаренный утилем,
в Саранске, страшной Потьмы невдали,
румянцем алым пышущий будильник,
его в столетье прошлом завели.
Он ― непробудно спит уже полвека,
и сон его лелеет пациент.
Он ― или злоумышленник побега,
иль обыском изъят и уцелел.
Остановившись в полночь или в полдень,
со временем прервал он разговор.
Что талисман одушевлённый помнит
про час былой, недвижно роковой?
Будильнику ― соцветная гвоздика
владельцем новым преподнесена.
Но из пустой постели невидимка
в два их досье вникает оком сна.
Ещё есть чайник, бурь воды сподвижник,
чья плодородна и пригожа стать,
и в кофеине сочинитель ищет
напутствия: как чайник описать.
Он внове здесь, он родом не отсюда,
хоть самоварен кипятка настой,
всем не чета, чьё звание ― посуда,
он ― знатный вестник рыбки золотой.
Проситель молвит: ― Государь мой, чайник,
будь милостив, я головой поник.
Ему немедля чайник отвечает
и попрошайку кофием поит.
Сам возбурлит и сам угомонится
ручной вулкан, послушный добродей.
Проснулась телевизора темница,
в ней, взаперти, шумит раздор идей.
Наружу рвётся чрез стекло, бранится
постылый вздор ― как он сюда проник?
В больнице быть! Быть дале, чем больница!
Лишь бы опрятно быть вдали от них!
Меж тем, земные бедствия ― кровавы.
На праведников до’лжно уповать.
Молящемуся грешнику ― в кровати
дано лежать и чайник воспевать.
Он молится, но обойдён прощеньем,
не потому ли стих не глуповат,
став разума извилин и расщелин
издельем, ― так и хочется порвать.
Незнаемый со мной заступник спорит:
нет, мозга полушар и полушар
вдвоём ― щедры. В «мусоросборник» ― сборник
несбывшийся печально прошуршал.
Наживой прорвы стал изгнанник шелест,
легко прилгнуть, что унесён шедевр,
но прах немой и любопытства тщетность
поврозны, как историк и шумер.
На клинопись бумагу переводит
тот, речь о ком. Я шифр не разберу.
Смысл чёрного на белом ― приворотен,
как до-диез, как чернь по серебру.
Теперь ― всё ясно, проще не бывает,
и второгодник, завсегдатай парт,
поймёт: букварь не может быть буквален,
брат буквы ― нотный знак, ленивец прав.
Слова ― созвучий сладостная сумма,
и гаммы строк проиграны сто раз.
Связь музыки и слова безрассудна.
Коль это так, уйми перо, схоласт.
Унять перо ― вот истинная доблесть,
но прежде, чем унять, нельзя ль воспеть?
Всю жизнь мою пера возглавил образ,
всю азбуку судьбы длиной в «азъ есмь».
Перо попалось человеку в лапы:
и модница желает, и тетрадь
то страуса ощипывать для шляпы,
то гу’ся оперенье обдирать.
Да, шляпа есть. Пусть страусы смеются:
им не в ущерб пера нарядный прок,
булавки перл ― не собственность моллюска.
Так следует ответить на упрёк.
Пред гусем ― нет вины: перо ― фломастер,
ботву словес взрастивший корешок.
От яств, под стать красавицам фламандским,
стал пациент округл и краснощёк.
Вот ― сила каш и удаль витаминов,
даруемых и в радость, и силком.
Он числится пока что в анонимах,
вдруг станет именитым толстяком?
Я с ним незамедлительно расстанусь,
да и пора, уже рассвет почти,
пять без пяти минут. Но что за странность:
будильник звон издал, часы пошли.
С меня довольно! Исповедь истошной
не смеет быть. Мой изнемог висок.
Всё обошлось, совпали точка с точкой:
закат страницы и зари восход.
26 мая ― в ночь на 7 июня 2002 года