Два месяца, как две беды.
Пасутся голуби, не прячась,
и утром сизые, как дым,
над сонной улицей судачат
и бьются в потное стекло,
пугаясь редкого трамвая,
где осень машет над стволом
уже пустыми рукавами.
О утро осени! в окне,
как в зеркале, ― моя пустыня,
и тени стынут на стене,
как недописанное имя.
В потусторонности зеркал
я вижу свой засмертный образ,
а вещи тянутся к углам
и замирают в сонных позах.
Но утро всё-таки не бред,
и, упираясь в стол локтями,
ребро ломая на ребре,
допросом мучает октябрь,
и голос дерева, как зов,
с пустынной улицы срываясь,
летит в открытое лицо,
взмахнув пустыми рукавами.
Всё в октябре. Другие дни
крест-накрест кроются, и даты
идут в последние дожди,
как обреченные солдаты,
и вслед им, поднимая лик,
глядит мой сумерок несветлый,
о, если б захлебнуться ветром,
не отрываясь от земли.
Пасутся голуби, не прячась,
и утром сизые, как дым,
над сонной улицей судачат
и бьются в потное стекло,
пугаясь редкого трамвая,
где осень машет над стволом
уже пустыми рукавами.
О утро осени! в окне,
как в зеркале, ― моя пустыня,
и тени стынут на стене,
как недописанное имя.
В потусторонности зеркал
я вижу свой засмертный образ,
а вещи тянутся к углам
и замирают в сонных позах.
Но утро всё-таки не бред,
и, упираясь в стол локтями,
ребро ломая на ребре,
допросом мучает октябрь,
и голос дерева, как зов,
с пустынной улицы срываясь,
летит в открытое лицо,
взмахнув пустыми рукавами.
Всё в октябре. Другие дни
крест-накрест кроются, и даты
идут в последние дожди,
как обреченные солдаты,
и вслед им, поднимая лик,
глядит мой сумерок несветлый,
о, если б захлебнуться ветром,
не отрываясь от земли.