Травою зеленой одет,
лукавя прищуренным глазом,
охотничьим длинным рассказом
прошел и умолкнул мой дед.
Забросив и дом, и жену,
и службу в Казенной палате,
он слушал в полях тишину,
которой за подвиги платят.
Сверкала его «лебеда»
на двести шагов без отказа,
и зверю из черного лаза
двуногая мнилась беда.
Медведицы жертвенный рев,
на лапах качавшейся задних,
когда выступал медвежатник
из мрака безмолвных дерев.
И зимнею ночью он шел
с волками на честную встречу,
и ахало эхо картечи
по заимкам заспанных сел.
Какой там помещичий быт, ―
он жил между сивых и серых,
в оврагах лесов и пещерах,
прошедших времен следопыт.
И я, его выросший внук,
когда мне приходится худо,
лишь злую подушку примну,
всё вижу в нем Робина Гуда,
Зеленые волны хлебов,
ведущие с ветром беседу,
и первую в мире любовь
к герою, к охотнику ― к деду.
1927
лукавя прищуренным глазом,
охотничьим длинным рассказом
прошел и умолкнул мой дед.
Забросив и дом, и жену,
и службу в Казенной палате,
он слушал в полях тишину,
которой за подвиги платят.
Сверкала его «лебеда»
на двести шагов без отказа,
и зверю из черного лаза
двуногая мнилась беда.
Медведицы жертвенный рев,
на лапах качавшейся задних,
когда выступал медвежатник
из мрака безмолвных дерев.
И зимнею ночью он шел
с волками на честную встречу,
и ахало эхо картечи
по заимкам заспанных сел.
Какой там помещичий быт, ―
он жил между сивых и серых,
в оврагах лесов и пещерах,
прошедших времен следопыт.
И я, его выросший внук,
когда мне приходится худо,
лишь злую подушку примну,
всё вижу в нем Робина Гуда,
Зеленые волны хлебов,
ведущие с ветром беседу,
и первую в мире любовь
к герою, к охотнику ― к деду.
1927