Миракль из Мо-Хо-Го
Итак подвал… отнюдь не тот,
я там бывал.
Зачем, зачем, ― меня вы спросите?
В. Хлебников
лето 1914 года
Румяный друг,
обутый вдруг.
С перстом разутым
и воздетым.
Тот подмыт,
подбрит, завит.
Ты ― только ты, ― убит
гурьбой задетый.
У нас не то,
у вас не так. ―
Волнуйся в такт
пустынной катке.
Там волны бьются гладки,
тут чайки вьются телом гадки.
О, сколько грубых лет,
зверей калек,
мучительных дверей
в обратное пространство.
О, сколько мух
и сколько мук!
[…]
Там связь литавр,
здесь чернь и грязь,
но в блеске Невский.
Там стоны струн,
здесь невских струй
лега.
стры сву
еры щук
щи шу
шы зук…
[…]
Пришелец в бороде помятой,
слеши в наш круг ―
минутных дней, простертых рук.
Бокал испить в безмолвном хоре,
сойдя в подвал к случайной своре.
Со вздохом: «Ой», ―
во рту мелькая рюмкой полной,
где чад подземный или смрад,
звук барабана взятый наугад.
А голоса проворных зазывал
свой крик, свой скрип,
усталый «ух»
закончат в закоулке уха…
В твоем зрачке удобно молодом,
в твоем глазу убого голубом ―
запомни, запомни
давно пропавший случай
в дымах, ветрах, в полночной тишине…
[…]
ПЕРВЫЕ РАДОСТИ
Была, продольной встреча их
по Невскому к Садовой.
Из трех дверей незная чьих
она пришла в гаржетке новой.
[…]
ДОБАВЛЕНИЕ
ОНА.
Я жить хочу, волну распив сначала
у самого причала.
Погоды шум она перекричала.
В ответ Петров кружился, прохожих задевал.
ОН
Сегодня я женился, ―
Небу полноводному моряк сказал.
К утру им было не унять утех
приятных положений,
тех уморительных движений,
мне старику-молодцу
и деваньке подростку-недоростку.
Сойтись и снова разойтись…
услышав слов неверный слог:
кикирику!
Да кук ри кок!
Далее:
ВЕЧЕРНИЙ ПСАЛОМ
Вот тогда-то из подворотни и вышли две старухи:
Их внешний вид был длинный-длинный.
Впотьмах скрипели их сухие руки,
Они шарманку пристально вертели,
и груди тощие вздымая непосильно, ―
вот приманка, ―
слова пленительные пели под шарманку:
Ох, вам трудно, ох, и больно
по жесткой улице ступать.
Над сединой волос тут фонарей мерцанье,
но нету света в мокрой вышине,
уж лучше травки нюхать в поле.
Они дождя приняли запах,
благоухание болот, благоухание болот.
Брусники скромную печаль
познать в уединеньи рта.
А сучьев трепетных изгибы
приблизить и уснуть, уснуть
среди дремучих пней,
в глуши кустов дремучих.
Смотрите в глубину полян
вооруженным взглядом,
туда, где детство бродит между кочек
с плетеною кошелкой у локтя.
Там форм спокойствие, там сельский шепот
коровьих дум напоминает трезвость
и вдохновенье шавки на мосту,
и нежность рыбки под мостом.
[…]
Далее:
НАПУТСТВИЕ ТЕХ СТАРУХ
СЛУЖИТЕЛЬ. Минуточка, еще минуточка и все…
Гул не смолкает/ над Невой ночной.
Ветры адмиралтейский шпиль качают,
а выше туч обледенелых
бьется рой косой.
Каких забот опасная гроза-коса
вас за углом подстерегает.
― Нет спасения для вас, ―
шелестел старух нечистый бас.
Кто с нами, ну-ка?
Мы в шинок ― вот естества наука в лицах.
Вас грубый сторож стережет ―
нас грубая землица.
Тут старух померкли силуэты,
только скрип, только треск,
только шелест слышен где-то.
Их вдогонку, из окошка
старик разил сторожевой
ржавой ложкою, бесцветною рукой.
Ему немножко помешали,
Когда старухи причитали.
― Я для себя глядел «Декамерона»
при помощи Брокгауза и Эфрона.
Его тома Познанью помогают,
старик сказал, стекло превозмогая,
на весла мыслей делая нажим.
Глянь, у Варшавского вокзала
витринка Френца Гляна.
В ней тленья смесь
живого с неживым,
без честной лжи
правдивого обмана,
Сам Френц намыленный лежит,
достойный соблюдая вид.
Желает он немножко тринкен ―
Под утро разобью витринку
мне данный путь указан Богом.
Он тут живет ― в четвертом этаже.
С четвертого двора ведет к нему дорога, ―
к нему пора уже.
Скорей летите птичкой маловатой
в его продолговатые палаты.
Они вошли туда несмелые,
став с расстройства белыми,
плечо к плечу устав прижали,
среди прихожей робко встав.
Под низких облак дуновеньям
его мечты неясные молчали.
Прихожая была невелика,
в тенях блуждающих по стенкам.
Свеча мерцая таяла в углу,
старинный маятник в потемках тренкал
и пахло сыростью слегка,
как на болотистом лугу,
а выше пустота и чернота
По мокрым половицам пробегали
озабоченные мыши,
бадья стояла с дождевой водой,
немного крыша протекала беспрерывною струей
Выходит странный человек с неуклюжей переносицей
ВОШЕДШИЙ.
Сегодня не было моленья,
и я немножко под шафе.
ПИНЕГА.
Какое странное явленье…
Нет, какое странное явленье.
ПЕТРОВ.
Хоть он в старинном сюртуке,
в руке с ломтем говядины.
Взгляд его неистов, ―
он верно был кавалеристом,
главы сшибая гадинам.
ВОШЕДШИЙ.
Кто вас прислал сюда, малютки?
ПЕТРОВ.
Один мусье из кособокой будки.
ВОШЕДШИЙ.
Старик всегда был исполнителен и точен,
К нам постояльцев направляя каждой ночью.
Вбегает пестрой шерсти собачонка, в присутствующих вглядывается.
ПИНЕГА.
Ай, ай!
ВОШЕДШИЙ.
Глупости какие.
Не бойтесь песика, ―
имеет хмурый вид,
но даже лаять не желает
(бросает собаке говядину).
Бери, мон шер.
Мое решенье: входите, будем рады
без награды…
ПИНЕГА.
Так началось мое переселенье…
ВОШЕДШИЙ.
Теперь, кхы-кха, я буду вам провожатый.
Аllоn sanfents,
allon буб-бум!
Далее:
ВСТРЕЧА
У стен взлетевших к потолку,
обоями украшенных в цветочках,
сидел бесспорный человек,
колючею бородкой вверх.
Сидел безмолвный, мыслью ложный,
кругом в лохматых волосах,
с ясной рюмочкой несложной,
ноги плети разбросав.
― Кто эти, которые там стоят? ―
Как будто невзначай спросил.
― Начлежники пришли, душою дети
надежды фантики тая, ―
провожатого послышался ответ,
― Отвали ему на чай, ―
Петрова провожатый попросил.
Разумный тот приняв совет,
Петров сыскал копеек двадцать.
Еще Пинега из чулка рублей дала пятнадцать
Тут лохматый господин,
став лицом, став грудью красный,
завертелся, закружился,
верно был простолюдин
поведением ужасный.
Бороденкою, что мельницею машет,
а руками – кренделями тычет в бок.
― Мне, ― говорит, ― становится прекрасно
примите уваженье наше
от страдающего телом,
от былого Бога.
Он питается голодной корочкой,
познания храня на полочке.
Ох, горюшко»
во мне томленье
и сметенье…
Какая рыженькая,
какая миленькая вишня.
[…]
ПЕТРОВ.
Простите, сударь. / Я с невестой,
пепел труб, вагранок гарь,
подыскать решили место.
Неразумные мы твари,
в светлой сакле – над землей,
и взошли к вам прикланенные,
в птицах-мыслях растворенные
и трепещем, как листва,
в ожиданье божества.
ГОСПОДИН БОГ.
Ты обмишулился любезник мой,
напрасен твой приятный слог.
В своем величии румяном
я сам перед тобой ―
Степан Гаврилыч Бог ―
судьба, залечивающий раны.
ПРОВОЖАТЫЙ.
Приходят, понимаешь, люди
с душой простертой как на блюде,
а их встречает поведенье
достойное сожаленья.
Ты хорошо схватил на чай.
Теперь без лишних промедлений
вали, Гаврилыч, начинай!
ГОСПОДИН БОГ.
Сквозь грязь белья
и кости лбов
я вижу их насквозь.
С предельностью такой
клопа я наблюдал в диване,
хитросплетения его несвязных мыслей постигал,
а в час иной, не больший и не меньший,
в кармане блох бездомных настигал.
Их затруднительный рассказ
смирял рассудка стройные ряды,
беспечно верующих стаду,
вручал кадильницей клубя,
скажу для веского начала,
немного, полюбя…
ПЕТРОВ.
Довольствуемся малым
и затаянно слушаем тебя.
ГОСПОДИН БОГ.
Гвы ять кыхал обак!
ПЕТРОВ.
Чегой-то?
ГОСПОДИН БОГ.
Гвы ять кыхал
Абак имел имею
уразумел?
ПЕТРОВ.
Прости: не разумею.
ГОСПОДИН БОГ.
Эх, неученость, мрак.
Начнем с другого бока ―
имел, абак, гвы ять, имел-имею…
ПЕТРОВ.
Не ухватить и не понять…
ГОСПОДИН БОГ.
Имею, иметь, имеешь
осьмушками! Осьмушками!
Ну, разумеешь?
ПЕТРОВ.
Восьмушками ― гвы ять кыхал!
Не «А», не «Б[э]» ― то звук иной.
шершавый, тощий и больной!
ГОСПОДИН БОГ.
Но-хал!
ПИНЕГА.
Петров! Бог не в себе.
ГОСПОДИН БОГ.
Простите, сударь! / Вы с невестой
дрянь земли, утробы гарь.
Жизни тухлые помои
обрести решили место, ―
неразумные вы твари! ―
в светлой сакле над землей.
А стоите над трясиной,
развиваясь как осины.
Всё. Теперь со злости
я вам переломаю кости,
в зловонный зад вгоню свечу
и чрева гниль разворочу.
С долгим воплем он сорвал тряпицу, за которой была скрыта другая комната.
Прочь, прочь! / Там досидите ночь.
Небось найдется место
Тебе балде с твоей невестой.
Мокрицы, прелые онучи,
умалишенных испражненье…
не знаю что еще сказать ―
[…]
На низеньких палатах,
на пестрых одеяльцах,
в убогой атмосфере
валялись постояльцы,
не то люди, не то звери.
Куда же встать, куда присесть им,
чтоб сердца успокоить стук?
И как синички на насесте,
взобравшись на сундук,
они делили крошки из карманов,
делили нежность ног и рук…
Потертые странички из далекого романа
напоминал их сундучок. Бедные птички.
Еще дремота не успела их обступить со всех сторон.
Еще солдатка грубо пела, изображая временами
То слабый вздох, то грубый стон…
Тогда сквозняк прохладным духом
в их темный угол приволок ―
[…]
В ту ночь был праздник палачей
с присядкой скверных опочей,
с виду ломанных,
украдкой скованных.
А пляс плели войны рвачи,
а треск вздымали опачи.
Надгробный склон,
плач горьких дыб.
Был праздник ― свист и лязг, и всплеск.
Но кто же он проказник,
кто он доказник мнимых чисел.
Я тридцать раз сидел близ сел,
семнадцать раз я землю чистил.
Я двадцать раз входил в подвал.
Двенадцать раз мое бедро мерцало,
то бряцало.
Пятнадцать раз, хозяин пылкий,
ты завершал равнин вершины,
а на десятый пал на пол,
поверженый аршином.
У вас не то,/ у нас не так.
И снова, снова
влечет тот блеск,
тот отблеск, словно
рыб обвиняют в сплеске долгом…
или разумных лебедей.
[…]
Раз два взяли
В землю пали…
[…]
Ташкент ― Москва ― Петербург
Годы: с 1943-го по 1988-й