Тринадцать товарищей выбрал райком,
надежных и лучших самых;
отправил по злым хуторам, далеко,
за хлебом, залегшим в ямах.
Их полночь настигла в глухом селе ―
неблизок осенний рассвет.
Они отыскали мерцавший во мгле
бессонный сельский Совет.
«Свои?» ― председатель спросил у входа.
«Свои». Осторожно вошли…
О, тяжкие ночи тридцатого года,
солнцеворот земли!
Приезжие говорили недолго
с тремя коммунистами села:
они перезябли, одежда отволгла,
глазницы дремота жгла…
Они улеглись на полу подряд, ―
стена в головах, в ногах порог, ―
чтоб завтра пуститься ни свет ни заря
в тринадцать разных дорог.
И сам председатель
раннею ранью
пришел провожать гостей,
и вдруг не услышал
людского дыханья
в каменной темноте.
Лежали зарезанные… как спали…
Спокойны, прямы, строги…
Иные из них еще усмехались
снам своим дорогим…
А утром? Узнают ― начнется тревога,
тревога и паника? ― Нет!
И вот в огороде глухом, за дорогой
друзей погребает Совет.
Тайком, втихомолку трудились трое,
те, что встретили их вчера.
Зарыли в яму, сровняли с землею
двенадцать товарищей – до утра.
Там, где стучит сырой лопух,
там, где чадит конопля.
«Да будет легкою вам, как пух,
державная наша земля!..»
А тринадцатого несли
на руках ― через весь район.
За гробом его до самой земли
трепетали сотни знамен.
Наконечниками наклонены
вперед, как штыки в бою,
знамена второй большевистской весны
в сомкнутом шли строю.
И хлынул хлеб, и было не счесть
обозов с мешками тугими,
и приняли сотни селений как честь
его обыденное имя.
И не было ненависти страшней,
ударившей в кровь тогда,
и слез материнских ― солоней
не было никогда.
И нет величавее тех людей,
знающих меру бед,
несущих всю тяжесть утрат и скорбей
во имя наших побед!
1929 ― 1930, 1936
надежных и лучших самых;
отправил по злым хуторам, далеко,
за хлебом, залегшим в ямах.
Их полночь настигла в глухом селе ―
неблизок осенний рассвет.
Они отыскали мерцавший во мгле
бессонный сельский Совет.
«Свои?» ― председатель спросил у входа.
«Свои». Осторожно вошли…
О, тяжкие ночи тридцатого года,
солнцеворот земли!
Приезжие говорили недолго
с тремя коммунистами села:
они перезябли, одежда отволгла,
глазницы дремота жгла…
Они улеглись на полу подряд, ―
стена в головах, в ногах порог, ―
чтоб завтра пуститься ни свет ни заря
в тринадцать разных дорог.
И сам председатель
раннею ранью
пришел провожать гостей,
и вдруг не услышал
людского дыханья
в каменной темноте.
Лежали зарезанные… как спали…
Спокойны, прямы, строги…
Иные из них еще усмехались
снам своим дорогим…
А утром? Узнают ― начнется тревога,
тревога и паника? ― Нет!
И вот в огороде глухом, за дорогой
друзей погребает Совет.
Тайком, втихомолку трудились трое,
те, что встретили их вчера.
Зарыли в яму, сровняли с землею
двенадцать товарищей – до утра.
Там, где стучит сырой лопух,
там, где чадит конопля.
«Да будет легкою вам, как пух,
державная наша земля!..»
А тринадцатого несли
на руках ― через весь район.
За гробом его до самой земли
трепетали сотни знамен.
Наконечниками наклонены
вперед, как штыки в бою,
знамена второй большевистской весны
в сомкнутом шли строю.
И хлынул хлеб, и было не счесть
обозов с мешками тугими,
и приняли сотни селений как честь
его обыденное имя.
И не было ненависти страшней,
ударившей в кровь тогда,
и слез материнских ― солоней
не было никогда.
И нет величавее тех людей,
знающих меру бед,
несущих всю тяжесть утрат и скорбей
во имя наших побед!
1929 ― 1930, 1936