ОБЩЕЕ ФОТО
мнемоническое
Во сне я мимо школы проходил…
1976
Многих забыл, а этих помню: Ползиков
и Судариков. Свой у возраста взгляд,
не вспоминаю, а воскрешаю: где они?
что с ними стало?.. / Вот они ― рядом стоят,
бок о бок с нами, шпаной девиантной из школы
для дефективных, уличной мелюзгой,
на перекличке сорок пятого года
у дровяных сараев в тылу двора,
где молодой инвалид, он же завуч, палку
отложив, проверяет по списку: ― Быков, есть?
Мухин! так, кто у нас тут дальше? Ползиков! ―
бумажка не слушается, ― Ползиков, отзовись! ―
а Ползиков, в шароварах сатиновых,
заправленных в сапоги, стриженый наголо́
невозмутимый крепыш, стоит как не слышит.
потом неожиданно делает шаг вперед
и застывает, и так стоит, один перед всеми;
а долговязый Судариков, в фуфайке куцей своей
с оторванной пуговицей, дергается от возбуждения,
что-то выкрикивает, но Ползиков весь в себе;
меж тем инвалид, добравшись уже до Якушева,
складывает бумаженцию: ― ну, орлы,
с первым вас сентябрем! с боевым крещением! ―
матери вытирают слезы, стоя вдали
жидкою группой поддержки, и он картинно
палку подняв как древко: ― а теперь, орлы,
медленно-медленно (пауза) по учебным классам
ра́-зойдись! ― выпаливает приказ,
и мы бросаемся врассыпную, тесня друг дружку,
и уже колокольчик вызванивает ручной,
перемещаясь по деревянному коридору
и обещая каждому что-то урочное и свое…
… Ползикова уважали все, Сударикова
недолюбливали, тоже все: был он хвастун
и невозможный задира, а уж придурок
настоящий, без дураков, потому и был
на камчатку определен, на заднюю парту,
чтобы не застил вертлявой своей башкой
света знания остальным, а Ползикова, напротив,
посадили за первую, прямо к столу, за что
и поплатились, поскольку Ползиков тоже
был не подарок, но об этом пока никто
не догадывался: как-то в конце урока,
а сидел он как знак отсутствия, ближе к концу,
он внезапно заклокотал всем нутром, захлюпал,
конвульсивно хватая воздух, и вдруг ― и вдруг! ―
с громоподобным рыком из носоглотки
бурный везувий выплеснулся на журнал.
― Вон! ― побагровела Марья Ильинична.
― Стой! ты куда? ― а Судариков торжествовал,
из солидарности или из ревности, уж не знаю:
друг-его-недруг с позором был удален
в дальний угол; а несообразные подвиги
следовали за Ползиковым везде,
хотя подковки шли впереди хозяина: ―
о! это Ползиков! ― узнавали шаги в толпе;
жил он под боком у директрисы, в уго́льном доме
с общим двором и ― значит ― под колпаком
у мужеподобной усатой дамы с дюжиной кошек,
тут уж не забалуешь: печатай шаг…
помню, уже в четвертом, он на экзамене
вышел вот так, стуча сапожка́ми, к столу,
шлепнул пальцами по языку, играючи
вынул билет, развернул, взял еще один,
долго вертел в руках, наконец, взял третий,
что не по правилам, судорожно вздохнул
и грохнулся на пол, не выпуская билета,
дернулся и затих… этот страшный стук
об пол затылком… нас и самих как пришибло…
даже Марья Ильинична, и она,
окаменев, не знала, что делать, но Ползиков
словно испытывал всех, открыл глаза,
неуверенно встал, постоял и двинулся к двери,
стуча своими подковками, мы и моргнуть,
кажется, не успели, как он испарился,
а Марья Ильинична так и осталась сидеть,
не проронив ни слова…// зато Судариков
был отомщен: закатывая глаза,
изображал лежащего и гримасничал,
размахивая руками ― это уж от себя,
поскольку похож был не на обычную птицу,
а на удода какого-то, если б не цвет,
цвет воробьиный и никакой экзотики,
только и вида: кадык да драчливый вихор;
он и потом, когда школу нашу закрыли,
переведя в обычную среднюю, он и там
все кобенился, изводил, например, англичанку
за ее с горбинкою нос, ― карр! ― выкрикивал, ― карр! ―
но директор новый был крут: это вам не питомник
сердобольной кошатницы: резко скрипнула дверь
и: ― Сударикова к директору! ― сухо вызвали,
побледнев, Судариков вышел… чуть погодя
кто-то стал царапаться в дверь: мы увидели локоть,
за ним зажатый пальцами нос, а за ним
и Сударикова самого: по его подбородку
кровь стекала, он нарочно ее не стирал,
сел за парту, не сел, а плюхнулся, развалился,
потом, чуть придя в себя, плечами повел
и ― запав, как стервятник на падаль ― любил рисоваться ―
― карр!
― раскатывая сонорный, выкрикнул: ― карр! ―
Удивительно, англичанка не повела и бровью,
ум или опыт, не знаю… кто-то сказал,
средние классы вроде раннего средневековья:
каждый сам себе сюзерен и его вассал.
А что же Ползиков? – Ползиков без призора
на учебную жвачку и вовсе махнул рукой,
двоечником заделался отчаянным,
а еще книгочеем запойным: пока к доске
вызывали кого-то, он пожирал страницы,
с иллюстрациями и без, и грыз сухари;
шаровары были обширные, там хранил он
свои сокровища, иногда делился со мной,
отогнув резинку, запускал заговорщицки руку
в самое-самое и предлагал из горсти:
солью присыпанные, черные, мелко нарезанные,
в общем, как я теперь понимаю, мать
его окормляла всем по полной программе,
всем, чем могла, ну конечно еще и они ―
Робинзон и Пятница, Гулливер с лилипутами,
Гаргантюа и Пантагрюэль – окормляли все,
так что и я, сидя рядом, вместе с ними,
тоже скорей путешествовал, чем сидел,
а потому, пожалуй, не очень и удивился,
когда Ползиков после восьмого бросил всех,
школу и мать, и подался работать в шахты,
в подмосковный бассейн…// мы кончали десятый класс,
когда с улицы, помню, раздался треск и грохот,
похожий на выстрелы, кто-то глянул в окно: ―
Ползиков! ― мы всем классом прильнули к окнам: ―
Геша! он! ― остановив мотоцикл
со снятым глушителем и выжимая сцепленье,
ручку крутил до отказа и отпускал,
крутил и отпускал, при этом ни разу
не повернув головы, а потом рванул
с места во все лошадиные силы ― только
его и видели, нет, минут через пять,
обогнув на положенной скорости сквер и площадь
с гипсовым ильичом, зачихал опять
и уже на полном газу прогремел и скрылся,
это последнее, что я помню о нем…
А Судариков бросил школу на год раньше,
вместе с Якушевым, о котором я здесь не стал
ничего рассказывать: тихий плешивый мальчик,
как и Судариков, из многодетной семьи,
взрывавшийся, как и он, от любой насмешки:
трех лет не пройдет, как оба они загремят
туда, откуда быстро не возвращаются,
а возвращаются ― совсем другими, поскольку там
и школа совсем другая… / Вот мы стоим по случаю
окончанья начальных классов, в центре сидит
Марья Ильинична с девочками, перед ними
Ползиков и Судариков, Якушев и еще
несколько мальчиков, фамилий которых не помню,
сзади, в верхнем ряду, Быков, Мухин и я,
смотрим все, не моргая, на черный ящик,
пялимся в будущее (время ― тот еще ретушер!),
так только смелый может не отворачиваясь
на суррогатную вечность глядеть в упор,
помня о часе икс, или, лбом выпячиваясь,
выскочка амбициозный: не взгляд, а взор;
(это фото уже, как вы поняли, общее фото
с чьей-то припиской на обороте: ночной дозор).
Быков Леня, аккуратист, всегда опрятно одетый,
умненький, уши торчком, отложные воротнички;
тем же годом, под осень, встречая стадо,
в сумерках не заметил дрезины, переходя пути,
коза, говорят, пришла сама… его хоронили
на староверском кладбище: голое поле, кресты
и ни единого деревца, только кресты и камни,
Мухин и я несли венок из бумажных цветов,
его закидали живыми астрами… у родителей
был он один… невозможно было смотреть
на них и Марью Ильиничну… все молчали…
старшие (про себя) молились… нет больней
первых потерь, но только к старости начинаешь
осознавать до конца, что такое детская смерть.
Кстати о Мухине: слепой баянист на пении,
поймав меня за ухо, когда я блажил под столом,
и выволочив на свет, ― учти, я все вижу, ―
сказал, не то осердясь, не то со смешком: ―
если нет ни ума, ни слуха, учись у Мухина, ―
и ткнул в него зрячим пальцем почти в упор,
я и учился (ухо горело) повинности-пению,
равняясь на Мухина, и когда выступал наш хор
со своим запевалой звонкоголосым в клубе
фабрики имени ХХ[двадцати] — летия РКК[эркак]А,
был нам Мухин за капитана: ― наверх вы, товарищи, ―
и зал резонировал его дисканту, целый зал,
а мы вслед за ним умирали в бою и пели: ―
врагу не сдается наш гордый Варяг, ― все как один…
сда́лись, конечно…// годы спустя, на станции,
я окликнул его: ― ну как дела, капитан? ―
Игорь смутился вопросу, сказал, что учится
в каком-то техническом вузе и быстро исчез
в толкучке у поезда, ― оба мы, видно, сели
не в тот вагон, ― я подумал еще тогда,
отчаливая из отчих мест, ну я-то ладно,
какой педагог?
но бунчиков нежный наш
или нечаев, он-то?.. ― был он последним,
последним из наших, кого я видел в последний раз…
Дело к концу подходит: впадая в детство
или же в устье, как ни скажи, во что ни впади ―
все стирается, растекаются все свидетельства,
а конец абсурден не более, чем прошлое впереди;
да и что это все ― ни стихи, ни проза, тем более
мемуар, ― скажет друг-приятель и будет прав, ―
не история, в общем, а ветхая бутафория,
маскхалат облезлый: где брючина? где рукав?
Может, и так, но там, в нутряном замочке,
что-то поскрипывает, скребет, а что ― не пойму.
Мария Ильинична, вот уж кто знал до косточки
цену этим материям и вобще всему
слишком материальному: дочка попова
с одноименной фамилией, в школе она,
я понимаю, была как на светской службе
вроде монашки в миру: с людьми, но одна,
да у нее никого кроме нас и не было:
храм закрыли, с родителем разобрались
компетентные органы, так что начальные классы
в школе для дефективных ― это, я думаю, все,
что ей осталось или дало́сь в послушанье ―
мы, дуроплясы и деревенские дурачки…
Перед глазами стигматы ее испытанья:
вечные боты, шпильки, слепые очки…
Что же, пора? парад наступает последний?
ну не парад, а ответный скорее срок,
и пятиклассник семидесятипятилетний
прячет сухарь недоеденный, слыша звонок,
то есть, ручной колокольчик, а следом шарканье
женских полуштиблет с костяной ноги,
это она, перемены сулящая, шамкая,
что-то опять обещает, да уши туги…
туги туги стучат в ушах сапоги
куда же ушло все что уходит? наверное
пришла показать но мешкает и молчит
и я молчу я чувствую неуверенное
топтание рядом сопение ищет ключи?
ключи ключи сапожищами не сучи
невидимая невидимые?.. вот вроде бы…
но та другая которая петь велит
отводит ее легонько рукой юродивой
и обе уходят/ и карточка падает на пол/ и пол скрипит