Память
… в воскресном театре души
Мемуарные фильмы идут.
Вглядываюсь, дверь туда открыв,
Где хранится времени архив.
Замелькали кадры прошлых дней
На экране памяти моей.
Киевский Второй Мединститут.
Возле зданий тополя растут.
Кое-как экзамены я сдал,
Но с обществоведеньем ― скандал!
Я не знал каких-то там имен,
Кто, когда и чем был награжден
И какой очередной прохвост
Получил правительственный пост.
Мой экзаменатор был убит ―
Принял сокрушенно-скорбный вид.
«Так. Так. Так», ― он глухо произнес,
Вскинув на меня мясистый нос.
Пятерней он в воздухе потряс:
«Кто же так воспитывает вас?»
Я ответил, несколько смущен,
Что отец. «А где же служит он?»
Отвечаю, точно виноват,
Тихо: «Арестован год назад».
Тяжело я уходил домой.
На земле был год тридцать восьмой.
Мне один знакомый дал совет ―
Выбрать медицинский факультет.
«Знаешь, нам не миновать войны,
Доктора поэтому нужны.
Всё равно, мой милый, ― на литфак
Ты теперь не попадешь никак.
У кого в семье аресты ― там
Близко не подпустят к воротам,
Ну, а в медицинский институт
Без разбора всех мужчин берут».
Признаюсь, что я в большой тоске
Подходил к огромнейшей доске,
На которой сказочно цветут
Списки тех, кто принят в институт.
Видно, я в рубашке был рожден:
В этом длинном перечне имен ―
И мое! Я удивлялся сам,
Не поверил я своим глазам!
Вот внезапно мой экран погас.
Память прерывает свой показ.
Только в тот же миг на полотне ―
Крыши, окна и стена к стене.
Это тоже город над рекой,
Только над рекой совсем другой.
Вон мальчишка с удочкой в руке
По камням с отцом спешит к реке.
Мне пошел одиннадцатый год.
За плотом плывет по Волге плот.
Года два еще придется нам
Прыгать по саратовским камням.
Мой отец тут в ссылке. И сейчас
Помню я смешной его рассказ:
«Поезд ночью нас сюда привез,
Без пальто я, а уже мороз.
На вокзале ночевать нельзя.
Вышел на большую площадь я
И гляжу ― в сторонке постовой.
«Где, скажи, браток, участок твой?
Мне бы ночку переспать одну,
Завтра что-нибудь себе смекну».
Но браток мой оказался строг,
Говорит: «Проваливай, браток,
А не то не оберешься бед,
Для тебя у нас ночлежек нет!»
Не спеша, булыжник небольшой
Выворотил я из мостовой.
«Видишь, ― говорю, ― вон там окно:
Ах, как зазвенит сейчас оно!»
Постовой вскипел, как на угле
Я ту ночь пересидел в тепле!»
Памяти экран опять потух.
Напрягаю внутренний я слух.
Вспыхнула картина в голове,
Как я беспризорничал в Москве.
Мой отец году в двадцать восьмом
В ресторане учинил разгром,
И поскольку был в расцвете сил ―
В драке гепеушника избил.
Гепеушник этот, как назло,
Окажись влиятельным зело,
И в таких делах имел он вес ―
Так бесшумно мой отец исчез,
Что его следов не отыскать.
Тут сошла с ума от горя мать,
И она уже недели две
Бродит, обезумев, по Москве.
Много в мире добрых есть людей:
Видно, кто-то сжалился над ней
И ее, распухшую от слез,
На Канатчикову дачу свез.
Но об этом я узнал поздней,
А пока что ― очень много дней
В стае беспризорников-волков
Я ворую бублики с лотков.
Но однажды мимо через снег
Несколько проходят человек,
И ― я слышу ― говорит один:
«Это ж Венедикта Марта сын!»
Я тогда еще был очень мал,
Федора Панферова не знал,
Да на счастье он узнал меня.
Тут со мною началась возня.
Справку удалось ему навесть,
Что отцу досталось ― минус шесть,
Что отец в Саратове, ― и он
Посадил тогда меня в вагон
И в Саратов отрядил к отцу.
Всё приходит к своему концу:
Четверть века отшумит ― и вот
О моих стихах упомянет
В Лондоне Панферов, ― но пойдет
Всё на этот раз наоборот:
Он теперь не будет знать, кто я!
У судьбы с судьбой игра своя.
Снова Волга. Волга и паром.
Мы уже на берегу другом.
Чистенькие домики. Уют.
Немцы тут поволжские живут.
Был Покровском город наречен,
Энгельсом теперь зовется он.
У Вогау мы сидим в гостях.
На столе сирень в больших кистях.
Говорит о Токио Пильняк
Мой отец припомнил случай, как
Он, когда был очень молодым,
Вместе с переводчиком своим
Шел по Кобе. Поглядев назад,
На себе поймал он чей-то взгляд.
Он японку заприметил там,
Что плелась за ними по пятам.
Чувствовал неловкость мой отец
Он и переводчик, наконец,
Улицу поспешно перешли.
Но отец опять ее вдали
Увидал ― и, очень раздражен,
Переводчику заметил он:
«С нею не разделаться никак!»
Тот ответил: «Ну, какой пустяк!
Ты не обращай вниманья на
Женщину. Она моя жена».
А когда пришла пора вставать,
Уходить домой, Пильняк печать
Вынул из коробочки ― и хлоп!
Взял да и поставил мне на лоб!
Розовый клинообразный знак
По-японски означал ― Пильняк.
Как-то раз в Саратове с отцом
Мы по снежным улицам идем.
Фонари. Снежок. Собачий лай.
Вдруг отец воскликнул: «Николай
Алексеич!» Встречный странноват ―
Шапка набок, сапоги, бушлат.
Нарочито говорит он «о»,
Но с отцом он цеха одного.
«Вот знакомьтесь ― это мой сынок».
(Снег. Фонарь да тени поперек.)
«Начал сочинять уже чуть-чуть.
Ты черкни на память что-нибудь
Для него. Он вырастет ― поймет».
Клюев нацарапает в блокнот
Пять-шесть строк ― и глухо проворчит
Обо мне: «Ишь как черноочит!»
Клюев был в нужде. Отец ему
Чтение устроил на дому
У врача Токарского. Тот год
Переломным был. Еще народ
Не загнали на Архипелаг,
Но уже гремел победный шаг
Сталинских сапог. И у дверей
Проволокой пахло лагерей.
Тот автограф где теперь найду?
Взят отец в тридцать седьмом году.
Все его бумаги перерыв,
Взяли вместе с ним его архив.
Еще глубже времени экран.
Под Москвой средь рощиц и полян ―
Несколько десятков низких дач.
Парни на пруду купают кляч.
А неподалеку за прудом ―
Наш необжитой дощатый дом.
Помню, что веранда там была
Вся из разноцветного стекла.
Помню сад, калитку, частокол,
Как впервые в школу я пошел,
Помню, как детьми, оравой всей,
На пруду ловили карасей.
Как в саду я выстроил шалаш…
Помню, как скрипел колодец наш,
Как, загнав в березу желобок,
Собирал березовый я сок
В старую жестянку, как в те дни
На синиц я ставил западни.
Много к нам писательской братвы
Приезжало часто из Москвы.
Кое-кто сегодня знаменит,
Кое-кто сегодня позабыт,
Некоторым жизни оборвал
На Лубянке сталинский подвал.
Только погибать не всем подряд:
Станет кто-нибудь лауреат,
Кто-нибудь приобретет почет
Тем, что по теченью потечет!
Но тогда, в году двадцать седьмом, ―
Дружеским весельем полон дом.
Тут стихи читают до утра
Небывалых строчек мастера.
Кто-нибудь сидит и пьет в углу,
Кто-нибудь ночует на полу,
Кто-нибудь за кружкою пивной
Прослезился песней затяжной,
Кто-нибудь с протянутой рукой
С хлебниковской носится строкой!
Легкое, богемное житье,
Милое Томилино мое!
Но бывал и скверный анекдот.
Помню ― за окошком ночь идет.
Только я и мать одни в дому.
То и дело мать глядит во тьму.
Еще много поездов ночных, ―
Может быть, отец в одном из них.
На рассвете слышим мы сквозь сон
Разбиваемой бутылки звон.
С матерью выходим в темный сад.
Слышим ― сверху голоса хрипят.
Тут мы замечаем: средь ветвей
Несколько висит больших теней.
Оказалось ― на верхушке там,
Крепко привязав себя к ветвям,
Мой отец с приятелем своим
До рассвета напивались в дым!
Там же в раскореженных ветвях
Ящик с водкой виснет на ремнях!
Аренс Николай ― поэт-чудак,
Затевал он вечно кавардак,
И, наверное, придумал он
На сосне устроить выпивон,
И деревьев шумные верхи
Слушают сейчас его стихи:
«Снежинки белые летали,
Струилась неба бирюза,
А на лице ее сияли
Большие серые глаза».
Аренс часто попадал в скандал,
Часто в отделенья попадал.
Позже слышал я такой рассказ:
Вышел он из отделенья раз
И припомнил через шесть недель,
Что забыл он с водкою портфель
В камере. А было, как назло,
Похмелиться нечем! Тяжело!
Аренс, жаждя выпить всем нутром,
В отделенье за своим добром
Кинулся ― и канул навсегда,
Сгинул, не оставивши следа.
На экране вспыхнула Нева.
Шпиль Адмиралтейства. Острова.
Сфинксы. Набережная. Дворец.
К Ювачеву взял меня отец.
Несколько о Ювачеве слов.
Был народовольцем Ювачев.
За участье в покушеньи он
К виселице был приговорен.
Но в тюрьме, пока он казни ждет, ―
У него в душе переворот,
Всё он видит под иным углом.
И религиозный перелом
Наступает. Казнь заменена
Ссылкою ему. В те времена
С ссыльными общаться каждый мог
Был он сослан во Владивосток.
Там у деда моего гостил,
Там отца он моего крестил,
А когда отбыл он ссылки срок ―
Взял он страннический посошок
И поехал в Иерусалим,
И ходил по всем местам святым.
Позже о паломничестве том
Очерков издал он толстый том.
Ленинград. Тридцать четвертый год.
Ювачев поблизости живет
На Надеждинской, а мы с отцом
Возле церкви греческой живем.
Ювачеву от властей почет,
И ему правительство дает
Пенсию высокую весьма,
Но считает, что сошел с ума
На религиозной почве он.
Был он собирателем икон.
Был он молчалив, высок и сух,
Этак лет семидесяти двух.
Кропотливо трудится старик,
Медленно с иконы сводит лик
Он на кальку. И таких икон
Тысячи для будущих времен
Он готовит.
/ С ним в квартире жил
Взрослый сын ― писатель Даниил
Хармс. У Дани прямо над столом
Список красовался тех, о ком
«С полным уваженьем говорят
В этом доме». Прочитав подряд
Имена, почувствовал я шок:
Боже, где же Александр Блок?!
В списке Гоголь был, и Грин, и Бах…
На меня напал почти что страх,
Я никак прийти в себя не мог, ―
Для меня был Блок и царь, и бог!
Даня быстро осудил мой пыл,
Он со мною беспощадным был.
«Блок ― на оборотной стороне
Той медали, ― объяснил он мне, ―
На которой (он рубнул сплеча) ―
Рыло Лебедева-Кумача!»
«Если так, как Блок, писать нельзя, ―
Спрашивал весьма наивно я, ―
То кого считать за идеал?»
Даня углубленно помолчал,
Но потом он в назиданье мне
Прочитал стихи о ветчине.
«Повар ― три поваренка,
повар ― три поваренка,
повар ― три поваренка
выскочили во двор!
Свинья ― три поросенка,
свинья ― три поросенка,
свинья ― три поросенка
спрятались под забор!
Повар режет свинью,
поваренок ― поросенка,
поваренок ― поросенка,
поваренок ― поросенка!
Почему?
Чтобы сделать ветчину!»
Слушал я его, открывши рот, ―
Догадался наконец! Так вот
Чем обэриуты устранят
Из души моей священный яд
Блоковских стихов! В душе моей
Всё же Блок окажется сильней.
В комнате у Дани справа ― шкаф.
К шкафу подойдя, поклон отдав,
Произносят гости напоказ
Несколько привычных светских фраз:
«Как здоровье, тетушка?» ― «В четверг
Были на концерте?» ― «Фейерверк
Видели?» Род легко болтовни.
Запрещалось всем в такие дни
Грубые употреблять слова.
Но гостей уведомят едва,
Что сегодня дома тетки нет, ―
Снят бывал немедленно запрет
С нецензурных тем. Наоборот,
Разрешался сальный анекдот.
Что еще за идиотство! Тьфу!
Тетушка, живущая в шкафу?!
Что с того, что конура мала:
Тетушка придумана была,
Для существования ее
Шкаф ― вполне просторное жилье!
Тетушка пришлась тут ко двору.
Тут любили всякую игру,
Тут был поэтический причал,
Тут поэтов многих я встречал,
А. Введенский был собой хорош,
Хармс ― на англичанина похож.
Сколько артистических имен!
Как великолепен Шварц Антон!
Помню в исполнении его
«Невского проспекта» волшебство!
И опять всё гаснет. И опять
На экране Киеву сиять.
Моюсь утром, радио включив.
Диктор до чего красноречив!
Слышится по голосу, что рад, ―
Так вот о победах говорят!
«… Нашего правительства указ…
В вузах за учение у нас
Вводят плату!» Я совсем обмяк.
Уплатить я не могу никак.
Подкосились ноги у меня.
Только вечером того же дня
Человек от Рыльского пришел,
Пачку денег положил на стол
И сказал: «Максим Фадеич тут
Посылает вам на институт».
Он шепнул, уже сходя с крыльца:
«Это в память вашего отца».
Рыльский был в фаворе. Перед тем
Погибал почти уже совсем
И ареста ожидал не раз.
«Песнею о Сталине» он спас
Жизнь свою и спас свою семью.
Как-то чай у Рыльского я пью.
Кто-то «песню» вскользь упомянул.
Рыльский встал, сдвигая резко стул:
«В доме у повешенного, брат,
О веревке вслух не говорят!»
Мой отец поэтом русским был.
Где сыскать, среди каких могил
Кроется его прощальный след.
Рыльский был украинский поэт.
В час тяжелый он помог семье
Русского поэта. Так в стране,
Где я в годы сталинские рос,
Выглядел на практике вопрос
Межнациональный. Все одной
Связаны бедой. Одной виной.
Вновь твои проспекты, Ленинград.
Обреченно фонари горят.
Кратковремен этот мой приезд.
Мне одно желанье душу ест.
Я привез стихотворений шесть
И мечтал Ахматовой прочесть.
В года те была моей женой
Анстей. И ее стихи со мной.
Вот я и пошел. Фонтанный дом
Выглядел обшарпанным. Потом
Пересек я двор наискосок
И вошел в подъезд. На мой звонок
Мне открыла дверь она сама.
Объяснил я путано весьма
Мой приход. «Входите». Тут нужны
Точные детали: в полстены
Девушки портрет. Совсем мала
Комната. (Та девушка была
В белом. ) А Ахматова стройна
Кажется высокою она.
Я уже предчувствовал беду.
«Высылают сына. Я иду
С передачею в тюрьму. Я вас
Не могу принять». / У нас сейчас
«Реквием» об этих страшных днях,
«Реквием» тогда в ее глазах
Я увидел. Кто-нибудь найдет
Со стихами старыми блокнот.
……………………..
Но вам в тяжелых заботах
Не до поэтов, увы!
Я понял уже в воротах,
Что девушка в белом ― вы.
И подавляя муку,
Глядя в речной провал,
Был счастлив, что вашу руку
Дважды поцеловал.
……………………..
В Киеве, еще перед войной,
Проходили мы по Прорезной.
За дома вдали закат сползал.
Мы спешим в консерваторский зал.
Там Доливо-Соботницкий пел.
Среди всех советских тусклых дел
Праздником бывал его приезд.
Делал он рукою странный жест,
Был он хром и очень большерот…
Присмотреться ― так совсем урод!
Необыкновенный баритон ―
Пел бетховенские песни он
И норвежских песен целый ряд…
Сколько он ирландских пел баллад,
Бельмановских песен! Так лились
Песни, что казалось ― это Лисс
Или Зурбаган! Казалось мне,
Что мы где-то в гриновской стране,
И ― казалось ― уплывать и нам
Следом за Бегущей по волнам!
Поскорей причаливай, наш бот,
Там, где нас Несбывшееся ждет!
А в антракте ― толкотня, галдеж,
А к буфету и не подойдешь.
По соседству, вижу, ― паренек,
А на куртке ― лодочка-значок
С ярко-красным парусом. Яхт-клуб?
Точно. Сомневаться почему б?
А на самом деле всё не так:
Это был почти условный знак
Гриновских романтиков! То зов
Юношеских алых парусов!
Слышал я забавный анекдот
О Доливе. Шел двадцатый год.
Пел Доливо где-то. Был хорош
Бесподобно. А в одной из лож
Сам Шаляпин. Сказочный успех!
Сразу покорил Доливо всех.
Был он молод, счастлив, возбужден,
Но со сцены почему-то он
Пятится… Друзья Доливу тут
Под руки к Шаляпину ведут.
«Да… ― сказал Шаляпин. ― Ты поешь
Здорово, но ― знаешь, милый, всё ж
Справь себе штаны: со сцены так
Неудобно пятиться, как рак!»
И для цели благородной сей
Пачку протянул ему рублей.
Предвоенный Киев. Средь афиш
Есть такие, что не устоишь.
В зале тесно. Гроссман Леонид
О «Войне и мире» говорит.
Кажется ― со сцены прямо в нас
Утонченно-выточенных фраз
Дротики летят. В конце почти
Он, итог желая подвести,
Говорит: «Былому не в пример,
В наше время каждый пионер
Обладает истиной простой,
Знает то, чего не знал Толстой!»
А затем (принявши тон иной)
Говорит с усмешкой озорной:
«На весах у вечности еще
Неизвестно, перевесит чье
Мнение!» Когда он так сказал ―
Я подумал: арестуют зал,
Лектора и слушателей! Но
В шутку было всё обращено
И благополучно всё сошло,
А могло большое выйти зло…
Пострашней, бывало, сходит с рук.
У меня был закадычный друг
Протасевич Жорж. Мы в институт
Вместе поступали. И маршрут
Жизненный у нас довольно сход:
У него отца забрали тож,
Как и у меня, ― в тридцать седьмом.
Он пытливым обладал умом,
Книгами был вечно нагружен ―
Хемингвей в портфеле, Олдингтон.
Был он неудачливый боксер,
Но зато был на язык остер.
И ― последний не забыть мазок:
Был красив довольно и высок.
Между нами ― Пушкин бы сказал ―
Всё рождало споры. Весь скандал
И произошел из-за пари.
Раз возьми я да и намудри:
В спор полез всему наперекор
И позорно проиграл тот спор!
А условье было таково,
Что на протяжении всего
Дня у победившего ― рабом
Проигравший. В случае любом
Он беспрекословно и тотчас
Был обязан исполнять приказ
Господина. Жорж был господин.
Мне досталось рабство. До седин
Я отчетливо запомнил то,
Как я подавал ему пальто,
Вещи все его за ним волок,
С полу подымал его платок,
Как завязывал его шнурки,
Как по мановению руки
Подбегал… А он из-за долгов
Пробовал продать меня с торгов
Между лекций в перерыве он
Организовал аукцион!
Как бывает в юности порой ―
Чересчур все увлеклись игрой.
Лекции по городу всему
Нам читали. Часто потому
Мы в трамваях ездили гурьбой.
Жорж в трамвае мне сказал: «С тобой
Я не знаю, как мне быть: изволь
Разузнать, рабам разрешено ль
Ездить на трамвае». Задаю
Я вопрос кондукторше. В мою
Сторону все повернулись. Пыл
Сразу же у всех нас поостыл.
Наступила тишина. Сидел
Жорж, внезапно побелев, как мел.
К сожаленью, это не конец:
Видимо, сверхбдительный стервец
Ехал в том вагоне. В деканат
Нас повызывали всех подряд.
Разносили нас и вкривь и вкось,
Но каким-то чудом удалось
Всё замять. Никто не пострадал.
Мог быть и трагический финал.
«Где ты, Жорж? Откликнись, если жив!» ―
Я шепчу, былое освежив
В памяти. / И вдруг экран сплошным
Небосводом сделался ночным,
И на нем пугающе свистят
Несколько чудовищных лампад!
Для убийства город освещен,
Нас уже бомбят со всех сторон,
Подняты кресты прожекторов,
Бомбовозов нарастает рев,
Сполохи огромные в окне.
Грохот. На войне как на войне.