Мой старший сын
ковер мурыжит кедом.
Он мне, отцу,
и сам себе―
неведом.
Кем будет он?
Каким?
В шестнадцать лет
он сам―
еще не найденный ответ.
Мой старший сын
стоит на педсовете,
мой старший сын―
мой самый старший сын,
как все на свете
замкнутые дети, ―
один.
Он тугодум,
хотя смертельно юн.
Есть у него проклятая привычка
молчать ― и всё.
К нему прилипла кличка
«Молчун».
Но он в молчанье все-таки ершист.
Он взял и не по-нашему постригся,
и на уроке
с грозным блеском «фикса»
учительница крикнула:
«Фашист!»
Кто право дал такое педагогу
бить ложную гражданскую тревогу
и неубийцу―
хоть он утопись! ―
убить презренным именем убийц?!
О, если бы из гроба
встал Ушинский,
он, может быть, ее назвал фашисткой…
Но надо поспокойней, наконец.
Я здесь необъективен.
Я отец.
Мой старший сын―
он далеко не ангел.
Как я писал:
«застенчивый и наглый»,
стоит он,
как побритый дикобраз,
на педсовет не поднимая глаз.
Молчун,
ходящий в школьных стеньках разиных,
стоит он
антологией немой
ошибок грамматических и нравственных,
а всё-таки не чей-нибудь,
а мой.
Мне говорят
с печалью на лице:
«Есть хобби у него―
неотвечайство.
Ну отвечай же, Петя,
приучайся!
Заговори хотя бы при отце!
У вас глухонемой какой-то сын.
В нем―
к педагогам явная недобрость.
Позавчера мы проходили образ
Раскольникова…
Вновь молчал, как сыч…
Как подойти к такому молчуну?
Ну почему молчал ты,
почему?»
Тогда он кедом ковырнул паркет
и вдруг отмстил за сбритые волосья:
«Да потому, что в заданном вопросе
вы дали мне заранее ответ…»
И тут пошло―
от криков и до писка:
«Я спрашивала,
как заведено,
по всей методологии марксистской,
по четким уложеньям гороно…
Ну что ты ухмыляешься бесстыже?
Вы видите теперь―
нам каково?
Вы видите, какой ваш сын?»
«Я вижу».
И правда,
вдруг увидел я его.
… Мы с ним расстались после педсовета.
Унёс он молчаливо сквозь толпу
саднящую ненайденность ответа
и возрастные прыщики на лбу.
И я молчун,
хоть на слово и хлесток,
молчун,
который мелет без конца,
зажатый,
одинокий, как подросток,
но без отца…
У меня есть еще два сына ― Саша и Тоша. Их пока не вызывают на педсоветы, поскольку Саше ― только шесть, а Тоше ― пять.
Когда я учил Сашу читать, дело шло туго, но он ― очевидно, по Фрейду ― мгновенно прочел вслух слово «юбка». Как большинство детей на земле, мои сыновья постоянно около юбок, а не около моих шляющихся неизвестно где штанов. Саша вовремя начал ходить, вовремя заговорил. У Саши странная смесь взрывчатой, во все стороны расшвыриваемой энергии и неожиданных приступов подавленной сентиментальности. Он может перевернуть все кверху дном, а потом вдруг замирает, прижавшись лбом к окну, по которому ползут струйки дождя, и долго о чем-то думает.
Тоша плохо отсасывал молоко, не рос, лежал неподвижно. Родничок на его голове не закрывался.
― Плохой мальчик. Очень плохой… ― проскрипела знаменитая профессор-невропатолог и безнадежно покачала безукоризненной белой шапочкой.
В наш дом вошло зловещее слово «цитомегаловирус».
Но моя жена ― англичанка с так нравящимся всем кавказцам именем Джан ― не сдавалась.
Она не давала Тоше умирать, не давала ему не шевелиться, разговаривала с ним, хотя он, может быть, ничего не понил. Впрочем, говорят, дети слышат и понимают все, даже когда в материнской утробе.
Однажды рано утром Джан затрясла меня за плечо с глазами, полными счастливых слез: ―
Посмотри!
И я увидел над боковой стенкой детской кроватки, сделанной из отходов мрачного учрежденческого ДСП, впервые поднявшуюся, как перископ, белокурую головку нашего младшего сына с уже полусмышлеными глазами.
Цитамегаловирус сделал свое дело ― он успел разрушить часть мозговых клеток. Но неистовая Джан с викторианским упорством раскопала новейшую программу физических упражнений, когда три человека не дают ребенку отдыхать, двигают его руками и ногами и заставляют его самого двигаться. Непрерывный труд. Восемь ― десять упражнений с десяти утра до шести вечера. Тогда другие клетки активизируются и принимают на себя функции разрушенных.
Появились помощники. Некоторые оказались способными лишь на помощь всплесками и быстро испарялись, исполнив разовый гуманистический долг. Я заметил, что многие могут быть добровольцами лишь по общественному поручению, а добровольное добровольчество им неведомо. Но были и те, кто работали, как волы.
Конечно, сама Джан. Ангел-хранитель нашей семьи, бывшая калужская медсестра Зина, которой Тоша сказал свое самое первое в жизни…».
Геодезистка-татарка Валентина Каримовна с вкрадчивой кочевничьей походкой и черносливными глазами―…» . Украинка Вера, защитившая диссертацию о воспитании детей у японцев, хотя она ни разу не побывала в Стране восходящего солнца по причинам, от нее не зависящим,―…» . Аспирантка-психолог, сибирячка, по происхождению из ссыльных поляков, Марина―…» . Знаменитый ватерполист, а ныне просто хороший человек ― Игорь. Студент-абхазец Валера, тайно пишущий стихи, из которого никогда не получится поэт, но зато получится прекрасный отец―…» . Похожий на Илью Муромца и одновременно на миллионера Савву Морозова, поддерживавшего подпольную организацию, шофёр и бильярдист Вадим, приносящий в подарок то выигранные им бронзовые подсвечники, то банку маринованных белых грибов из тоскующего по нему родного Ярославля―…» . Мой старший сын Петя―…» . Самые дисциплинированные помощники английские студенты из института русского языка для иностранцев, напевающие Тоше во время упражнений его любимую песенку «Black sheep», соперничающую только с «Крокодилом Геной». Тоша их называл так:…»…»…»…».
Образовался целый интернационал, поднимающий на ноги ребёнка. Этот интернационал разминал его, мял, как скульптор мнет глину. Этот интернационал лепил из него человека. И благодарный за это маленький человек прилежно ползал по полу, дуя на маячащие перед ним зажженные спички, сопя, взбирался и спускался по лестнице, перевертывался с боку на бок, взлетал к потолку на веревочных качелях, пыхтел в прозрачной воздушной маске, и его фиалковые мамины глаза стали потихонечку думать, а ноги, раньше такие неловкие, как у деревянненького бычка, стали всё крепче и крепче ходить по земле. Но в нашем доме появлялись и наблюдательствующие поучители.
Ужас вызывало то, что с ребёнком играют спичками. Настежь открытые форточки бросали в дрожь, как потрясение основ. А одна дама, бывшая заведующая отделом знамен в магазине «Культтовары» на улице 25-го Октября, пришедшая узнать, не нужна ли нам «домоправительница» ― она именно так и сказала, избегая унизительного, по ее мнению, слова «домработница», ― трагически воздела руки, увидев Тошины гимнастические сооружения и кольца, ввинченные в потолок: ―
Простите меня, но это же средневековая камера пыток. Ребёнку прежде всего нужен покой и калорийная пища!
А с Тошей продолжали работать, и врач-логопед, с библейскими печальными глазами, Лариса, доставала один за другим по новому звуку из его губ волшебным металлическим прутиком с шариком на конце.
А позавчера Тоша, когда мы, незаметно для него, перестали поддерживать его за локти, впервые начал подпрыгивать сам на старой раскладушке, как на батуте, и сказал трудное полуслово «пры».
ковер мурыжит кедом.
Он мне, отцу,
и сам себе―
неведом.
Кем будет он?
Каким?
В шестнадцать лет
он сам―
еще не найденный ответ.
Мой старший сын
стоит на педсовете,
мой старший сын―
мой самый старший сын,
как все на свете
замкнутые дети, ―
один.
Он тугодум,
хотя смертельно юн.
Есть у него проклятая привычка
молчать ― и всё.
К нему прилипла кличка
«Молчун».
Но он в молчанье все-таки ершист.
Он взял и не по-нашему постригся,
и на уроке
с грозным блеском «фикса»
учительница крикнула:
«Фашист!»
Кто право дал такое педагогу
бить ложную гражданскую тревогу
и неубийцу―
хоть он утопись! ―
убить презренным именем убийц?!
О, если бы из гроба
встал Ушинский,
он, может быть, ее назвал фашисткой…
Но надо поспокойней, наконец.
Я здесь необъективен.
Я отец.
Мой старший сын―
он далеко не ангел.
Как я писал:
«застенчивый и наглый»,
стоит он,
как побритый дикобраз,
на педсовет не поднимая глаз.
Молчун,
ходящий в школьных стеньках разиных,
стоит он
антологией немой
ошибок грамматических и нравственных,
а всё-таки не чей-нибудь,
а мой.
Мне говорят
с печалью на лице:
«Есть хобби у него―
неотвечайство.
Ну отвечай же, Петя,
приучайся!
Заговори хотя бы при отце!
У вас глухонемой какой-то сын.
В нем―
к педагогам явная недобрость.
Позавчера мы проходили образ
Раскольникова…
Вновь молчал, как сыч…
Как подойти к такому молчуну?
Ну почему молчал ты,
почему?»
Тогда он кедом ковырнул паркет
и вдруг отмстил за сбритые волосья:
«Да потому, что в заданном вопросе
вы дали мне заранее ответ…»
И тут пошло―
от криков и до писка:
«Я спрашивала,
как заведено,
по всей методологии марксистской,
по четким уложеньям гороно…
Ну что ты ухмыляешься бесстыже?
Вы видите теперь―
нам каково?
Вы видите, какой ваш сын?»
«Я вижу».
И правда,
вдруг увидел я его.
… Мы с ним расстались после педсовета.
Унёс он молчаливо сквозь толпу
саднящую ненайденность ответа
и возрастные прыщики на лбу.
И я молчун,
хоть на слово и хлесток,
молчун,
который мелет без конца,
зажатый,
одинокий, как подросток,
но без отца…
У меня есть еще два сына ― Саша и Тоша. Их пока не вызывают на педсоветы, поскольку Саше ― только шесть, а Тоше ― пять.
Когда я учил Сашу читать, дело шло туго, но он ― очевидно, по Фрейду ― мгновенно прочел вслух слово «юбка». Как большинство детей на земле, мои сыновья постоянно около юбок, а не около моих шляющихся неизвестно где штанов. Саша вовремя начал ходить, вовремя заговорил. У Саши странная смесь взрывчатой, во все стороны расшвыриваемой энергии и неожиданных приступов подавленной сентиментальности. Он может перевернуть все кверху дном, а потом вдруг замирает, прижавшись лбом к окну, по которому ползут струйки дождя, и долго о чем-то думает.
Тоша плохо отсасывал молоко, не рос, лежал неподвижно. Родничок на его голове не закрывался.
― Плохой мальчик. Очень плохой… ― проскрипела знаменитая профессор-невропатолог и безнадежно покачала безукоризненной белой шапочкой.
В наш дом вошло зловещее слово «цитомегаловирус».
Но моя жена ― англичанка с так нравящимся всем кавказцам именем Джан ― не сдавалась.
Она не давала Тоше умирать, не давала ему не шевелиться, разговаривала с ним, хотя он, может быть, ничего не понил. Впрочем, говорят, дети слышат и понимают все, даже когда в материнской утробе.
Однажды рано утром Джан затрясла меня за плечо с глазами, полными счастливых слез: ―
Посмотри!
И я увидел над боковой стенкой детской кроватки, сделанной из отходов мрачного учрежденческого ДСП, впервые поднявшуюся, как перископ, белокурую головку нашего младшего сына с уже полусмышлеными глазами.
Цитамегаловирус сделал свое дело ― он успел разрушить часть мозговых клеток. Но неистовая Джан с викторианским упорством раскопала новейшую программу физических упражнений, когда три человека не дают ребенку отдыхать, двигают его руками и ногами и заставляют его самого двигаться. Непрерывный труд. Восемь ― десять упражнений с десяти утра до шести вечера. Тогда другие клетки активизируются и принимают на себя функции разрушенных.
Появились помощники. Некоторые оказались способными лишь на помощь всплесками и быстро испарялись, исполнив разовый гуманистический долг. Я заметил, что многие могут быть добровольцами лишь по общественному поручению, а добровольное добровольчество им неведомо. Но были и те, кто работали, как волы.
Конечно, сама Джан. Ангел-хранитель нашей семьи, бывшая калужская медсестра Зина, которой Тоша сказал свое самое первое в жизни…».
Геодезистка-татарка Валентина Каримовна с вкрадчивой кочевничьей походкой и черносливными глазами―…» . Украинка Вера, защитившая диссертацию о воспитании детей у японцев, хотя она ни разу не побывала в Стране восходящего солнца по причинам, от нее не зависящим,―…» . Аспирантка-психолог, сибирячка, по происхождению из ссыльных поляков, Марина―…» . Знаменитый ватерполист, а ныне просто хороший человек ― Игорь. Студент-абхазец Валера, тайно пишущий стихи, из которого никогда не получится поэт, но зато получится прекрасный отец―…» . Похожий на Илью Муромца и одновременно на миллионера Савву Морозова, поддерживавшего подпольную организацию, шофёр и бильярдист Вадим, приносящий в подарок то выигранные им бронзовые подсвечники, то банку маринованных белых грибов из тоскующего по нему родного Ярославля―…» . Мой старший сын Петя―…» . Самые дисциплинированные помощники английские студенты из института русского языка для иностранцев, напевающие Тоше во время упражнений его любимую песенку «Black sheep», соперничающую только с «Крокодилом Геной». Тоша их называл так:…»…»…»…».
Образовался целый интернационал, поднимающий на ноги ребёнка. Этот интернационал разминал его, мял, как скульптор мнет глину. Этот интернационал лепил из него человека. И благодарный за это маленький человек прилежно ползал по полу, дуя на маячащие перед ним зажженные спички, сопя, взбирался и спускался по лестнице, перевертывался с боку на бок, взлетал к потолку на веревочных качелях, пыхтел в прозрачной воздушной маске, и его фиалковые мамины глаза стали потихонечку думать, а ноги, раньше такие неловкие, как у деревянненького бычка, стали всё крепче и крепче ходить по земле. Но в нашем доме появлялись и наблюдательствующие поучители.
Ужас вызывало то, что с ребёнком играют спичками. Настежь открытые форточки бросали в дрожь, как потрясение основ. А одна дама, бывшая заведующая отделом знамен в магазине «Культтовары» на улице 25-го Октября, пришедшая узнать, не нужна ли нам «домоправительница» ― она именно так и сказала, избегая унизительного, по ее мнению, слова «домработница», ― трагически воздела руки, увидев Тошины гимнастические сооружения и кольца, ввинченные в потолок: ―
Простите меня, но это же средневековая камера пыток. Ребёнку прежде всего нужен покой и калорийная пища!
А с Тошей продолжали работать, и врач-логопед, с библейскими печальными глазами, Лариса, доставала один за другим по новому звуку из его губ волшебным металлическим прутиком с шариком на конце.
А позавчера Тоша, когда мы, незаметно для него, перестали поддерживать его за локти, впервые начал подпрыгивать сам на старой раскладушке, как на батуте, и сказал трудное полуслово «пры».