Над обезрыбевшим Тибром ночью
витают не призраки легионеров,
а наркоманов дрожащие тени,
с ноздрями, белыми от кокаина,
с руками, исколотыми насквозь.
По старой своей подмосковной привычке,
я каждое утро бегал над Тибром
и слышал под кедами тоненький хруст.
Я остановился однажды/ и вздрогнул,
увидев десятки разбитых ампул
и одноразовых шприцев,/ а рядом
валявшееся в итальянской крапиве
чье-то растоптанное лицо.
Лицо было русским. / Было крестьянским,
с красным гончарным загаром работы,
с белыми лучиками морщинок
возле особенных―/ вдовьих глаз,
чуть притененных белым платочком
в черную крапинку―/ будто остался
пепел войны на платке навсегда.
А почему глаза были вдовьи ―
я объяснить бы не смог, наверно,
но женщина эта сноп обнимала
на поле,/ остриженном по-солдатски,
и так прижималась к снопу головой,
словно к чему живому,/ родному,
будто она прижималась к мужу,
войной отобранному у нее.
Эта вдова оказалась в Риме
среди пейзажных цветных фотографий
на смятой рекламке Аэрофлота,
кем-то забытой на берегу.
Был скомкан в гармошку Василий Блаженный,
разодраны тоненькие березы,
и грязный оттиск чьего-то ботинка,
как штемпель забвенья,/ лежал на лице.
Подошва неведомого наркомана
на это лицо невзначай наступила,
когда, закатав свой левый рукав,
он правой рукой вводил себе в вену
забвенье о будущем атомном пепле,
который возможен,/ если возможно
забвенье о пепле прошедшей войны.
Забвенье уроков истории―/ это
не что иное,/ как наркоманство.
Какая разница, что за наркотик:
ампула/ или просто поллитра
за пазухой у наркомана футбола!
А телевизорные наркоманы!
Для них телебашни―/ гигантские шприцы,
вкалывающие под кожу забвенье.
И даже невинный зубной порошок ―
наркотик,/ если трусливый язык
держат за вычищенными зубами.
Мебель,/ сервизы,/ машины―/ для многих
это наркотики в твердом виде.
Были бы в жидком виде дубленки,
шприцем/ их впрыскивали бы под кожу
жалкие наркоманы вещей!
А наркоманы власти и денег!
Неужто всемирным штемпелем черным
подошва атомного наркомана
наступит/ сразу/ на все/ лица,
как на крестьянское вдовье лицо?!
«Да,/ наркомания ― это проблема…» ―
кто-то вздохнул у меня за спиной.
Это сказал пожилой итальянец,
привязывая пропотевшую майку
вокруг добродушного живота
и прямо на россыпи ампул разбитых
перешнуровывая свой кед.
«А может быть,―/ он усмехнулся,―/ мы с вами
тоже немножечко наркоманы?
Бегаем как сумасшедшие утром,
а не убежишь от себя никуда!
Так спрашивается―/ для чего нам бегать?»
Но все-таки он побежал,/ и неплохо.
Сквозь кеды просматривался артрит,
но икры пружинили как молодые,
и капли с облезлого носа летели
в крапиву/ на ампулы и на песок.
И я побежал. / Через Тибр перепрыгнул
и оказался в Москве у киоска,
где мама раскладывала газеты,
как будто бы свой ежедневный пасьянс.
Я тихо сказал ей: «Одну «Вечерку»…»
«Послезавтрашнюю?» ―/ спросила мама,
не поднимая усталых глаз
и голос мой не узнав из-за шума.
Я оторопел. / Мне порой давали
в редакциях завтрашние газеты,
но послезавтрашние―/ никогда.
Я потоптался. / Сказал: «Не надо…
Лучше вчерашнюю, если можно…»
И мама вздохнула грустно и горько:
«Никто послезавтрашних не берет…»
И я побежал от мамы,/ от страха
взглянуть в послезавтрашние газеты
и оказался в Италии снова
и в каждой встреченной итальянке
видел будущую вдову.
Вдовы будущие в соборах
с трупами будущими венчались.
Вдовы будущие рожали
будущих убитых младенцев,
которым одна достанется елка ―
всемирная елка погибших детей.
И мне закричал мальчишка-газетчик,
роняя сопли на заголовки:
«Синьор,/ послезавтрашние газеты!
И вы не хотите? / О мамма мия!
Какими все трусами стали, синьор…»
Страшно заглядывать даже в завтра,
а в послезавтра―/ мороз по коже,
вдруг там лежит ледяная пустыня,
где на земле даже вдов не осталось,
а вся земля оказалась вдовой?
И только висит Христос опустевший,
в ладони которого вбиты, как гвозди,
шприцы отчаявшихся наркоманов…
Быть может, об этом пророчески думал
художник великого кватроченто,
нарисовав на холсте не Христа,
а только пустую его оболочку?
Тогда еще не было ядерной бомбы
и ее лицемерной дочки ― нейтронной,
но если не бомба нейтронная,/ кто же
на этой картине, такой современной,
навек уничтожив Христа самого,
кожу его приберег для пошива
сапог,/ кошельков/ и хозяйственных сумок
в грядущих освенцимских мастерских?
И я крикнул Христу сквозь рев самолетов:
«Христиане с бомбами―/ не христиане!
Убийцы людей―/ это христоубийцы!
Чего ты добился? / Ты распят, и только…
Зачем ты сказал, что все люди ― братья?
Зачем восходить на голгофы, если
Голгофой атомной кончится все?!»
И закружились блоковской вьюгой
все послезавтрашние газеты,
и тихо к Христу подошла моя мама,
кожанкой воинствующей атеистки
его опустевшее тело прикрыв,
и выдохнула нечаянно:/ «Бедный…»