Вот и лоси, не рога ― леса.
В поте осени лесам плясать.
Глухомань, а значит, остров грубых,
глухо лают топоры на срубах.
Строят храм у хвойной, хмурой Вори
крепостные мастера и воры.
А над ними, разминая спины,
голосят и зубоскалят пилы.
Эй, работнички! Над топью, ранью
вы ликуйте, вы бунтуйте топорами.
Чтоб у княжеских надменных губ
целый день стоял победный гул.
Небо булькает, кипит в куполах.
Ой, ты буйная моя голова!
С четырех сторон – тоска кабака.
С четырех сторон кадит кабала.
Приходили толстопузы-попы,
мяли маковы пупы и купырь.
Золотеющие бороды поглаживали ―
Ах, затейная!
Эх, чудная!
Ох, важная!
Белым пламенем взвивалась церковь белая,
словно планер с золотым крестом ― пропеллером.
Аллилуйи улетали в облака,
чтобы лунью пятки Бога облакать.
В красном рубище рыгающий юродивый
падал в лужищу своей немытой родины.
И тонули у эпохи на глазах,
словно якори, вериги в железах.
Ой-ё-ёй! А вы, а вы чего захныкали?
Две сиротки в платье робком, платье лыковом.
Не годится не водицей, а слезами,
умываться лебединой, росной ранью.
Белым пальчиком грозит сиротка: ―
Дьяки пачкают сердца селедкой, ―
приговаривая ласково и сонно: ―
Ах, собор, мой суд,
мой сокол,
белый соболь!
Скоморохи и калики с парой крыльев
тащат крохи у поповских, броских крынок.
Дурьи дуды и пастушья ерунда…
Да!..
Вот нас строят, понимаешь, баба, строят.
Матерьял для нас ни капельки не стоит.
Мастера мои снуют вокруг да около ―
струги, струны, чьи-то окрики и окуни.
В сердце, в сердце заколдованном и резком
дышат мазанные радостями фрески.
Приходите со стихами и бедой.
Я ― святой!..
Окроплю и освящу ваш стих,
чтоб на красном на корню не стих.
Я сведу их к белым ландышам за Ладогу.
Вечер-дьяк дымит туманами как ладаном.
Ладно, ладно, я уйду, не лапайте!
Желтый месяц, голубы стога.
Бабка с клюквенной клюкой ко мне: ―
Слухай, отрок, это ты слакал
мою веру у души на дне?
Отчего к тебе всё голь да бабоньки,
и молитву ты читаешь складную?
И в тебе за место плача, оханий
бабы ― ларчик открывают, хлопают.
Бабка-дура, не греши, не тужи ―
это я стада любви пропас
под иконами своей души
со святой водой апрельских глаз.
Утро уткой к полдню белой шеей клонится,
замирает, ну а я-то зрячий, знаю ―
как паломницы придут ко мне поклонницы,
каждый стих мой открывая Раем!
Вот пропахну, вот заною резедою
и, ни капельки, ни крохотки не мешкав,
я судьбу свою в стакане дня помешиваю
золотою, не помешанной звездою!
Отпущу, наверно, бороду горя,
загрущу, наверно, с голода с голью.
И увижу ― под поповнами, под храпами
будут грешники у белых стен накрапывать.
Вот приходят из мещанства, как из чащи
с облетающими листиками счастья,
колоколить о покое, причащаться,
с черной болью, словно с боем, попрощаться,
у души моей, холодные, потопчется,
у души моей попросятся ― испить…
Поливаю по Иванам лунным творчеством
их избы!..
В поте осени лесам плясать.
Глухомань, а значит, остров грубых,
глухо лают топоры на срубах.
Строят храм у хвойной, хмурой Вори
крепостные мастера и воры.
А над ними, разминая спины,
голосят и зубоскалят пилы.
Эй, работнички! Над топью, ранью
вы ликуйте, вы бунтуйте топорами.
Чтоб у княжеских надменных губ
целый день стоял победный гул.
Небо булькает, кипит в куполах.
Ой, ты буйная моя голова!
С четырех сторон – тоска кабака.
С четырех сторон кадит кабала.
Приходили толстопузы-попы,
мяли маковы пупы и купырь.
Золотеющие бороды поглаживали ―
Ах, затейная!
Эх, чудная!
Ох, важная!
Белым пламенем взвивалась церковь белая,
словно планер с золотым крестом ― пропеллером.
Аллилуйи улетали в облака,
чтобы лунью пятки Бога облакать.
В красном рубище рыгающий юродивый
падал в лужищу своей немытой родины.
И тонули у эпохи на глазах,
словно якори, вериги в железах.
Ой-ё-ёй! А вы, а вы чего захныкали?
Две сиротки в платье робком, платье лыковом.
Не годится не водицей, а слезами,
умываться лебединой, росной ранью.
Белым пальчиком грозит сиротка: ―
Дьяки пачкают сердца селедкой, ―
приговаривая ласково и сонно: ―
Ах, собор, мой суд,
мой сокол,
белый соболь!
Скоморохи и калики с парой крыльев
тащат крохи у поповских, броских крынок.
Дурьи дуды и пастушья ерунда…
Да!..
Вот нас строят, понимаешь, баба, строят.
Матерьял для нас ни капельки не стоит.
Мастера мои снуют вокруг да около ―
струги, струны, чьи-то окрики и окуни.
В сердце, в сердце заколдованном и резком
дышат мазанные радостями фрески.
Приходите со стихами и бедой.
Я ― святой!..
Окроплю и освящу ваш стих,
чтоб на красном на корню не стих.
Я сведу их к белым ландышам за Ладогу.
Вечер-дьяк дымит туманами как ладаном.
Ладно, ладно, я уйду, не лапайте!
Желтый месяц, голубы стога.
Бабка с клюквенной клюкой ко мне: ―
Слухай, отрок, это ты слакал
мою веру у души на дне?
Отчего к тебе всё голь да бабоньки,
и молитву ты читаешь складную?
И в тебе за место плача, оханий
бабы ― ларчик открывают, хлопают.
Бабка-дура, не греши, не тужи ―
это я стада любви пропас
под иконами своей души
со святой водой апрельских глаз.
Утро уткой к полдню белой шеей клонится,
замирает, ну а я-то зрячий, знаю ―
как паломницы придут ко мне поклонницы,
каждый стих мой открывая Раем!
Вот пропахну, вот заною резедою
и, ни капельки, ни крохотки не мешкав,
я судьбу свою в стакане дня помешиваю
золотою, не помешанной звездою!
Отпущу, наверно, бороду горя,
загрущу, наверно, с голода с голью.
И увижу ― под поповнами, под храпами
будут грешники у белых стен накрапывать.
Вот приходят из мещанства, как из чащи
с облетающими листиками счастья,
колоколить о покое, причащаться,
с черной болью, словно с боем, попрощаться,
у души моей, холодные, потопчется,
у души моей попросятся ― испить…
Поливаю по Иванам лунным творчеством
их избы!..