(Музыкальный ящик с марионетками)
Панна Юля,
панна Юля,
Юля, Юля Пшевская!
Двадцать пятого
июля
день рожденья чествуя, ―
цокнут шпоры,
очи глянут,
сабля крикнет:
«Звяк!»
― Подойду
да прошу панну
на тур
краковьяк!
Дзанг
да зизи,―
гремит музыка
па-па,―
хрипит
труба.
По паркету
ножка-зыбка
вензелем
выписывает па!..
Вот вкруговую скрутились танцы
левою ножкой
в такт.
И у диванов ― случайных станций ―
вдруг поцелуй
не в такт.
И в промежутках любовные стансы, ―
Юля направо,
так?
― Юля, в беседке, в десять, останься! ―
Словно пожатье:
― Так!
Бьют куранты десять часов.
― Юля, открой засов!
Полнится звоном плафона склон:
лунь
всклянь.
Лень,
клюнь
клен…
Вот расступились усадьбы колонны,
парк забелелся, луной обеленный.
Вот расступились деревья-драгуны,
ты в содроганье ― страх перед другими.
Вот расступились деревья-уланы
(«Где мой любимый, где мой желанный?»).
То побледнеет, то вдруг зардеется,
вот расступились деревья-гвардейцы.
Месяц блистает шитьем эполета,
Юлька-полячка встречает поэта.
Плащ, как воскрылье воронье,
шпагу сквозь пальцы струит;
справа ― с бичами Ирония,
Лирика слева стоит.
― Здравствуй, коханый! ―
Взглянула в лицо: ―
Цо?
Цо не снимает
черный жупан
пан?
С Юлею коханому не грустно ли?
Пальчики сухариками хрустнули.
За руки
коханую,
за руки,
за талию,
сердце-часы
звон перекрути!
За руки,
за талию
милую,
хватай ее,
шелковые груди
к суконной груди!
Выгнув пружинный затылок,
я на груди разрываю
рук, словно винных бутылок,
цепкость, ― огнем назреваю.
Руки, плечи, губы…
Ярость коня ―
астма и стенанье
в пластах тел…
― Пан версификатор,
оставьте меня,
я вас ненавижу!
Оставь-те!..
― Юлька, Юлия, что же вы чудите?
Сами же, сами же по шелковой груди и
дальше моею рукою, как учитель
чистописания, ― водили, водили…
Вам бы, касатка, касаться да кусаться,
всамделе, подумаешь? Чем удивили!
Взглядом, целомудрием? Может показаться,
будто это в фарсе, будто в водевиле,
будто это в плохоньком пустом кинематографе,
будто опереточный танцор да балерина,
руку раскусили, посмотрите, до крови,
спрячьте лиф за платье, вот вам пелерина!..
Встала, пошатнулась.
Пошла, пошатнулась.
Растрепанные волосы,
надорванный голос и
у самого крылечка
странная сутулость…
― Кралечка, Юлечка,
дай мне колечко,
может, мы еще раз
перейдем крылечко,
может быть, все-таки
в этой вот беседке,
если не любовники,
то просто, как соседки
встречаются на рынке ―
как старые знакомые,
по чести, по старинке!
Тихо повертела на пальце кольцо,
подняла носок, но обратно отставила.
Трудно, как заклятое, перейти крыльцо,
трудно, как от сладкого, отойти от старого?
Трудно, как от… Краля! Белая, растрепанная,
что же ты придумала? Кинулась и плюхнулась
на шею, до слез растроганная: ―
Любишь? Неужели! ― Милая! Люблю!..
Беседка наклоняется ниже, ниже,
темнота и шепот в беседковой нише.
А из дому куранты склянками в склон:
лунь
всклянь.
Плен,
склеп,
клен…
1926
Панна Юля,
панна Юля,
Юля, Юля Пшевская!
Двадцать пятого
июля
день рожденья чествуя, ―
цокнут шпоры,
очи глянут,
сабля крикнет:
«Звяк!»
― Подойду
да прошу панну
на тур
краковьяк!
Дзанг
да зизи,―
гремит музыка
па-па,―
хрипит
труба.
По паркету
ножка-зыбка
вензелем
выписывает па!..
Вот вкруговую скрутились танцы
левою ножкой
в такт.
И у диванов ― случайных станций ―
вдруг поцелуй
не в такт.
И в промежутках любовные стансы, ―
Юля направо,
так?
― Юля, в беседке, в десять, останься! ―
Словно пожатье:
― Так!
Бьют куранты десять часов.
― Юля, открой засов!
Полнится звоном плафона склон:
лунь
всклянь.
Лень,
клюнь
клен…
Вот расступились усадьбы колонны,
парк забелелся, луной обеленный.
Вот расступились деревья-драгуны,
ты в содроганье ― страх перед другими.
Вот расступились деревья-уланы
(«Где мой любимый, где мой желанный?»).
То побледнеет, то вдруг зардеется,
вот расступились деревья-гвардейцы.
Месяц блистает шитьем эполета,
Юлька-полячка встречает поэта.
Плащ, как воскрылье воронье,
шпагу сквозь пальцы струит;
справа ― с бичами Ирония,
Лирика слева стоит.
― Здравствуй, коханый! ―
Взглянула в лицо: ―
Цо?
Цо не снимает
черный жупан
пан?
С Юлею коханому не грустно ли?
Пальчики сухариками хрустнули.
За руки
коханую,
за руки,
за талию,
сердце-часы
звон перекрути!
За руки,
за талию
милую,
хватай ее,
шелковые груди
к суконной груди!
Выгнув пружинный затылок,
я на груди разрываю
рук, словно винных бутылок,
цепкость, ― огнем назреваю.
Руки, плечи, губы…
Ярость коня ―
астма и стенанье
в пластах тел…
― Пан версификатор,
оставьте меня,
я вас ненавижу!
Оставь-те!..
― Юлька, Юлия, что же вы чудите?
Сами же, сами же по шелковой груди и
дальше моею рукою, как учитель
чистописания, ― водили, водили…
Вам бы, касатка, касаться да кусаться,
всамделе, подумаешь? Чем удивили!
Взглядом, целомудрием? Может показаться,
будто это в фарсе, будто в водевиле,
будто это в плохоньком пустом кинематографе,
будто опереточный танцор да балерина,
руку раскусили, посмотрите, до крови,
спрячьте лиф за платье, вот вам пелерина!..
Встала, пошатнулась.
Пошла, пошатнулась.
Растрепанные волосы,
надорванный голос и
у самого крылечка
странная сутулость…
― Кралечка, Юлечка,
дай мне колечко,
может, мы еще раз
перейдем крылечко,
может быть, все-таки
в этой вот беседке,
если не любовники,
то просто, как соседки
встречаются на рынке ―
как старые знакомые,
по чести, по старинке!
Тихо повертела на пальце кольцо,
подняла носок, но обратно отставила.
Трудно, как заклятое, перейти крыльцо,
трудно, как от сладкого, отойти от старого?
Трудно, как от… Краля! Белая, растрепанная,
что же ты придумала? Кинулась и плюхнулась
на шею, до слез растроганная: ―
Любишь? Неужели! ― Милая! Люблю!..
Беседка наклоняется ниже, ниже,
темнота и шепот в беседковой нише.
А из дому куранты склянками в склон:
лунь
всклянь.
Плен,
склеп,
клен…
1926