СТУПЕНИ
Находка отдыхающего
Часть первая. ЯВЬ
ВСТУПЛЕНИЕ
Я вздрогнула: ну кто б так рано мог
Прийти, не упредив по телефону?
Пока ключом я мучила замок,
Мой гость у лифта скинул башмаки: ―
В Москве проездом я, прошу пардону! ―
И, не представившись, мне протянул листки
И торопливый свой закончил монолог: ―
Увы, находку куда надо сдал,
Поймете вы, ― перестраховки ради.
Но перед тем, как сдать, переписал. ―
― Хотите кофе? ― Но пустой порог,
И лишь в руках ― страницы из тетради:
А
А может быть, все это неспроста, ―
И алфавит под переплетом красным,
Идущий лесенкой, и майские места,
Где Слово, разветвившееся в речь,
Тобою правит с попеченьем властным,
Чтоб избегала ты опасных встреч
На этом спуске некрутом от А
До яростно мятущегося Я
Наперекор как Жизни, так и Смерти.
Ступай, здесь за тобою нет хвоста,
Ступай с мечтой о манне бытия
И никогда не думай о десерте.
Б
Бывает и в невзгодах перерыв, ―
Ведь есть же перерыв на предприятьях!
Как зонтик, облако цветущее раскрыв,
Стоит такой черёмуховый час
Над Рузою, что я в его объятьях,
О мертвые мои, уже о вас
Бесслёзно думаю! ― Меж нами лишь разрыв
Пространственный. Вы знаете о нем,
О мертвые, точнее, чем живые, ―
И радуетесь радостям живых
И плачете, когда мы слёзы льем.
Об этом догадалась я впервые.
В
Впервые не обидно мне весной,
Что не пожну того, что я посею
Хотя бы в этой книжке записной,
Где завтра заночует соловей.
Но соловьем не удивишь Расею,
Как опыт учит. И к тому же ей,
Забвенье видящей в бурде спиртной,
Не нужен от забвенья передых, ―
Ей память не годится и в закуски!
О как дрожит стакан в руках худых! ―
На что ей знать: на мост ли разводной,
На мост ли Бруклинский поэт выходит русский?
Г
Гнездо своё он вьёт не на ветвях,
А на земле. О, как неосторожно,
По-соловьиному он презирает страх!
Целенаправленной, да и шальной пятой
Его гнездо шутя прикончить можно.
Ну, а пока над мелко-завитой
Черёмухой звучит в полупотьмах
Ступенчато-ликующая трель.
Молю тебя, приятель, до рассвета
Не умолкай! В траве ― твоя скудель,
А для души на вьющихся верхах ―
И детство Моцарта и вечер Фета.
Д
Давно меня не посещал восторг,
Да и была ли пища для восторга?
Сулила осень северо-восток
Или несчастный случай на шоссе
С туфтовым актом для родни и морга.
Всё чепуха! Черёмуха в красе
Неслыханной, и каждый завиток
В бездумной отражается реке.
Здесь и прабабушка моя гляделась в Рузу,
С крестьянской силой в узенькой руке,
Стирая, юбки била о валек
И приглянулась пленному французу.
Е
Едва ли все тут правда, но не мне
Развенчивать семейное преданье,
Так нравившееся моей родне,
Которая исчезла без следа,
Без права переписки и свиданья
В уже обрыдлые читателю года.
Лишь чудом спасся бедный мой отец,
Чтоб вскоре пасть на праведной войне
С дырою под медалью «За отвагу».
Хоть я в генеалогии не спец,
А все же был француз, и на стене
Храню наполеоновскую флягу.
Ж
Жива лишь эта фляга, но не для
Мемуаристики мне подарили книжку,
А чтоб вселить в нее от А до Я
Знакомых телефоны, адреса,
Но я в нее вселяю передышку
От быта, где редеют голоса
Приятелей, и где моя петля
На людных улицах вдруг обретает хвост,
Петле ― досада, и хвосту ― досада,
Поскольку путь мой так открыт и прост,
Как эти обнищалые поля,
Которым ничего скрывать не надо.
З
За ужином замолк пансионат
Леспрома. Видно, этому народу,
Что сам, как лес, коряв и сучковат,
Чье ремесло ― на сбыт и про запас
Валить и обрабатывать природу,
Не по нутру о трезвости Указ.
Не с тем ли дядей, глядя на закат,
Во глубине архангельских лесов
Делил бутылку, отбывая ссылку,
Поэт, который с детства виноват
В божественной перестановке слов,
В уменье Время облекать в ухмылку?
И
И мне с программой «Время» повезло,
Мне занял ветеран войны местечко,
Но так его с Указу развезло
В ближайшем к телевизору ряду,
Что я на луг сбежала, где овечка,
Чей жребий жертвенный похож на ремесло,
Ещё терзала нежную среду,
Хоть было ей давно пора в закут, ―
Царица Флора с жертвенной не взыщет!
О небо, ну и пусть меня запрут
Или швырнут Харону под весло,
Коль под тобой и жертва жертву ищет!
К
Какая роскошь позволять себе
С истерикою обращаться к небу,
Которое в берёзовой гурьбе
Да и в людской толпе тебя хранит.
Какая чушь! Да и на чью потребу
Твой бесноватый глаз сейчас раскрыт?
Не ведовской ли служишь ворожбе,
Коль видишь и в овечке признак зла
И некую для общества опасность?
Очнись, раба святого ремесла!
С утра ступай на ту опушку, где в борьбе
С самой собой ты обретала ясность.
Л
Легко понять, что даже без цветов
И бабочек, опушка та прелестна,
Где прошлым летом, ужас поборов
Перед повесткой с вызовом туда,
Откуда выйдешь, нет ли ― неизвестно,
Я занялась уроками труда
Словесного. Старик из стариков,
Сонет и тот осуществляет связь
С текущим днем надёжнее, чем пресса
И телетайп. И над собой смеясь,
Иду из корпуса, где двести номеров,
На изумрудную опушку леса.
М
Меж тем пансионат наш изумлен:
На крыше, где из жести слово «ОТДЫХ»,
Искусством дятел крайне вдохновлен,
И в букве «О», двойник которой ноль,
Он упражняется в трескучих одах.
Но здесь язвят: «Бичует алкоголь!»
Так иль иначе, третьи сутки он
Без перерыва для иных утех
И червячка ни разу не отведав,
Жесть, словно дерево, долбит на крыше тех,
Кто валит лес и варит самогон
И дятлов знает лучше, чем поэтов.
Н
Но выяснилось: он сошёл с ума
В предчувствии зимы, трудяга-дятел!
Да и под этой крышей кутерьма —
Бутылки, женский визг, игра в лото.
И месяц май в канун июня спятил, ―
Кто поумней, тот захватил пальто.
Нет вражины коварней и лютей,
Чем на весну напавшая зима, ―
В ней скука варвара и жуткий смех тиранства, ―
Свалила дерево, под снег взяла корма,
А все из-за вмешательства людей
В неотведённое для них пространство.
О
О мстительности космоса вчера
По прихоти пера я сочинила, ―
Да снег в окне увидела с утра!
Лежит черёмуха в венке своих ветвей!
О, будьте прокляты мои чернила!
… Всё ж приведу я на ступени сей,
Чтоб впредь не опасаться мне пера,
Ту мысль, что Пушкин высказал в письме,
Кому не вспомню, ― мол, поэт ― угадчик,
А не пророк. Коль так ― конец зиме!
А нам с соседкой завтракать пора,
Она ― из тихих и до времени увядших.
П
Порядок уважает и режим
Рабочая по деревораскройке.
Вот и сейчас, до завтрака, спешим
Прибраться в номере, да вдруг как застучит
Тишайшая моя по спинке койки:
«У нас вся мебель на бабье стоит!
Уж не детей, а секции родим!
И здесь ― всё древесина, как в цехах!
И нас кроят! Мы тоже древесина!..»
Я руки в фиолетовых узлах
Ловлю и льну к плечам её большим, ―
И у меня поплакать есть причина.
Р
Растить бы мне и пестовать внучат,
Рассказывать им бабушкины сказки,
Которые в крови моей горчат,
Да так печально кончились они,
Что грех придумывать веселые развязки.
Не с ними ль я связую наши дни:
Огни болота, жертвенника чад,
Дым пепелища и надежды свет
Из красных глаз страны моей невинной?
Пусть мне ― закат, а внукам ― пусть рассвет,
Тот самый, что безгрешно был зачат
И с Воскресеньем связан пуповиной.
С
Словесность наша разветвлялась всласть
На шведском забулыженном болоте,
Где негде было яблоку упасть
Меж косточек российских крепостных,
Мечтавших не о граде, не о флоте,
А об избе и всходах посевных.
Но только б мне в историю не впасть, ―
Невежда я. Однако от нее
Мне все-таки достался ямб и всадник,
Чьих медных глаз не выест воронье.
Теперь и змей не тот, и конь, и власть,
И втоптан в грязь парашин палисадник.
Т
Тревожно тлеет за окном закат,
Заречный жар его не слишком пылок,
Его холмы и поймы зеленят, ―
Под ним почти поленовский пейзаж
Подпорчен черным грифелем глушилок,
Но на коротких волнах наш этаж
И не качался, ― в баре нарасхват
Забвенье, а веселие Руси
Сберег начальству сауны предбанник,
А я задумалась, нащупав Би-би-си,
Над русской славой, а вернее, над
Твоей формулировкою, изгнанник.
У
Уж так ли жалок странник мне? Я слух
Расширю, да и раковины слуха
От адской накипи очищу У старух,
Прямолинейностью подобных мне,
При мелкой мысли есть величье духа.
Пускай глушилки ― на любой волне!
Изгнанника вполне земная речь
Ветвистым облаком плывет издалека
В эфирные владения державы,
Чтоб воздух напоить и чтобы втечь
В таинственную реку языка ―
В единственный источник русской славы.
Ф
Фактически я здесь девятый день
Живу, никчемным занимаясь делом:
Дышу душой, а надо бы, да лень,
На берегу, который нынче сух,
Надев купальник, подышать и телом.
… Вчера был дождь. И напрягая слух,
Сквозь надоедливую дребедень
Эклогу слушала и невзначай
Нарушила я строфику ступени,
А в ней, хоть малый камешек задень…
Суровый Липкин, друг мой, не серчай,
Когда увидишь это преступленье!
Х
Хорошая моя, ты всё лежишь,
Листвой и цветом собственным увита,
И трупным запахом ты не смердишь,
Да и кора твоя, черёмуха, тепла,
Ты, может, спать легла, а не убита?
А может быть, древесные тела
Не расстаются с душами, и лишь
Поэтому загробной жизни нет
У дерева? Что ждет меня в том мире,
Коль так я обожаю этот свет,
Где соловей поёт, где даже тишь,
И даже я притрагиваюсь к лире?
Ц
Целую письма и сжигаю их
На всякий случай, чтобы не достались
Они глазам гонителей моих.
Сжигаю письма от того, кто мне
Дороже жизни, хоть и не венчались,
Целую и сжигаю их в огне
Костра дрожащего среди кустов лесных,
Сжигаю, ― ведь и ангел мой гоним!
И письма, в свитки черные свиваясь,
На пепел распадаются и дым.
О письма, из предчувствий ли дурных
Сжигаю вас? Чего я опасаюсь?
Ч
Число тридцатое, по-чёрному народ
Сегодня пьёт, ― кто в номерах, кто в баре.
В последний раз спиртное продаёт
Буфетчица. Сосед по этажу
Уже портвейн вливает в рот гитаре.
И я в его компании сижу
(Ужель и в этой я семье ― урод)
Я тоже пью, хоть двадцать лет ― ни-ни…
Зациклилась на злободневной теме…
А за окном ― лиловые огни, ―
Простор широкий осветив, цветёт ―
Сирень цветёт, как не цвела в Эдеме.
Ш
Широк простор имперский и надзор
Над ним жесток. Лишь стадо бед надзора,
Вперяя в мир непостижимый взор,
Мычит и запивает луг рекой
Вблизи черно-белеющего бора, ―
И колер стада в точности такой,
С той разницей, что на боках узор
Куда крупней, чем на стволах берёз.
Вас мучают ли думы об убое?
Но повисает каждый мой вопрос
Ущербным месяцем с недавних пор
И в зеркало глядится голубое.
Щ
Щербатый месяц с тучкой под губой
Ответа ждет из глубины предмета,
Не зная, что вопрос почти любой,
Который в вечном воздухе повис,
Сильнее и трагичнее ответа.
Вот, например, что сделал бы Нарцисс,
Нарцисс, возлюбленный самим собой,
Когда, глядясь в зеркальное русло,
Вдруг обнаружил бы свое уродство?
Молчи, моё Святое ремесло,
Скрывай, что видишь меж твоей рабой
И обезумевшим Нарциссом сходство!
Э
Этаж уже пустует. Наш заезд
В автобусах. А я в дежурку шмотки
Снесла. Куда спешить из этих мест,
Где и лягушечья капелла хороша?
Нет, к опрокинутой спущусь я лодке:
Дежурит нынче добрая душа, ―
Любовь Ивановна мне плеши не проест
За то, что я с отбытьем задержусь,
К тому же ей и ключ от номерочка
Сдала моя соседка. Я прощусь,
Не торопясь со всем, что есть окрест,
Прощусь, словно с душою оболочка.
Ю
Юродивая ты, да и ханжа, ―
У неудачниц это совместимо, ―
Кусочек слова с красного ножа
Истории жуешь, как та овца
Траву… И жалуясь, что властью ты гонима,
Живешь, опалой втайне дорожа!
Но что это? Два дюжих молодца
Идут сюда, изображая пьянь,
Но узнаешь опричников походку, ―
Нет между вымыслом и правдой рубежа!
Безлюден берег! Дело твое дрянь!
Хоть явь, хоть бред, а книжку сунь под лодку.
Я
«Я стал рыбалить около восьми,
Придвинул лодку, да нашел находку,
Мне б нуль внимания, а я возьми
Да и раскрой, ― и ну пошел читать.
Всё складно. Но понятно лишь про водку, ―
Закладывала крепенько, видать.
Была б тверезой ― не было б возни.
Оставила бы адрес, телефон
Заместо соловьев, хвостов да петель.
Учтите, весь заезд ― двенадцать дён!
Так что исчезну я, как и возник,
Я отдыхающий, а не свидетель».
Часть вторая. СОН
ВСТУПЛЕНИЕ
Я вышла в сон и поняла, что он ―
Не что иное, как изнанка яви.
Три времени отображает сон
В зерцалах троестворчатых своих, ―
Сей триптих Вечности в космической оправе
Не удаляет мертвых от живых,
И за ненадобностью сокращен
Харон ― к чему такая единица
В раздутых штатах похорон-бюро? ―
Особенно в системе, где урон ―
Есть прибыль для идеи, но перо
Ущербного прибытка сторонится.
Я
Я вздрогнула, увы, не от звонка:
С рекой прощалась, изо рта которой
Торчали врозь два красных языка:
Один язык для совести, другой ―
Был явно предназначен для конторы, ―
То как сургуч твердел он над рекой,
То извивался гибче червяка,
А первый ― в язвах всех людских судьбин ―
Подобен был кровоточащей ране.
Как только заговаривал один,
Другой, не медля, русская река
Вбирала всеми мышцами гортани.
Ю
Юродивая обманула всех:
На берег вышла противоположный
И по ступеням устремилась вверх,
Забыв о лодке, тащит на спине
Речные травы как рюкзак дорожный,
Изодранный корягою на дне.
Ещё наяды булькающий смех
Течёт пузырчато из пропасти ушной,
Напоминая слюни причитанья,
А водорослей лохмы за спиной
Смыкаются, чтоб не было прорех,
И обретают крыльев очертанья.
Э
Этаж на этаже вдоль берегов,
Деревьев ярусы и туч лиловых ярус,
Над ними звезды ― тезки тех богов,
Что населяют и сейчас Олимп.
Прощай, земля, пансионат, «икарус»,
Алеющий в аллее летних лип!
За то, что тысяч пять тому веков
Была голубкой, мне соткал Морфей
Из водорослей крылышки, а кстати,
Я правнучка того из сизарей,
Кто в клюве благовест оливковых листков
Ковчегу притащил на Арарате.
Щ
Щербатый месяц превращён в ответ:
Быть и не быть в одно и то же время!
Где нет вопроса ― там и горя нет,
И нет горба, ― лишь тучка под стопой
У месяца (кому свой горб не бремя?)
О восклицательный, мне весело с тобой!
И от ресниц я слёзы поздних лет
Отодрала, ― летят и в первый раз
Звенят соленые ледышки звёздным массам:
«Мы есть и в то же время нету нас!»
Сей парадокс пока ещё скелет,
Но обрастёт он виноградным мясом.
Ш
Широк простор небес, но снова в глубь
Зеркал гляжу… Приходит муза Клио
С эпическою складкой возле губ
И вместо свитка зеркало не зря
С собой взяла, ― вот, усмехаясь криво,
В него глядится, как бы говоря,
Что тот наивен, ежели не глуп,
Кто подбивает всем событиям итог,
А душу и не числит за событье.
Меж тем душа ― Истории исток…
О Клио, и невежду приголубь, ―
Не летопись я клянчу, а наитье!
Ч
Число осеннее. С ладони Дионис,
Сочтя меня за шарик винограда,
В давильню сдунул, дескать ― раздавись
И стань прозрачной капелькой вина!
Уже не ободрит меня наяда,
Давильни дно страшней речного дна.
Но светит ― восклицательный: крепись!
Карабкайся по глиняной стене!
Ведь есть в тебе сопротивленье давке!
Ведь не осталась разбухать на дне,
Ведь выбралась и устремилась ввысь!
Ты, ягодка, не из фантазий Кафки!
Ц
Целую землю и Алкесты след:
Царица, неужель тебе не ясно,
Что любит не тебя твой муж Адмет,
А лишь твою великую любовь, ―
Чтоб жизнь его продлить, ты умереть согласна,
На что не согласилась и свекровь!
Краса Фессалии смеётся мне в ответ:
Я не случайным гостем спасена,
Мне Бог его послал любви во имя!
Волос Алкесты медная волна
И глаз зеленых виноградный свет
Темнеют и становятся моими.
Х
Хорошая моя, да ты жива!
Христовой стала ты, черёмуха, невестой.
«Мы есть и нет нас» ― это не слова!
Звезда падучая сожгла мои крыла,
В ту бросила ладонь, чтоб не Алкестой,
Не птицей ― виноградиной была.
И мне бы в скит уйти на Покрова!
Меня, что кошку, бросил в эти дни
Мой ангел, мой гордец, в чьем сердце смута,
Чьи письма я сожгла… Но вот они!
Целы все до единого, но ― два
Никак не распечатать почему-то!
Ф
Фактически, я ― кошка на холсте
Во «Благовещенье» Лоренцо Лотто,
Архангел здесь с цветущей вестью о Христе,
Хозяйка ж молится ладонями вперед,
Как бы от глаз отталкивая что-то,
И вестнику навстречу не встает
С колен.
Ужель распятым на кресте
Внезапно видит будущая Мать
Родное чадо, Господа-младенца!
… И кошку ты пригрел, ― то благодать
Сошла к тебе в житейской суете,
Доселе мне не снившийся Лоренцо!
У
Уж так ли жалок странник? Одиссей
Ещё вернётся! Нет, то современный
Овидий рвётся к родине своей:
Взаимозаменяемы вполне
Герои и моря (лишь неизменны
Ковчег и кормчий). И в нью-йоркском сне,
Космических достигнув скоростей,
Пласты эпох меняются легко
Местами и меняют атмосферу, ―
И до Итаки столь же далеко
И столь же близко, как до якорных цепей
Васильевского острова, к примеру.
Т
Тревожно блещут искорки надежд
На возрожденье сеющего смерда, ―
Мир в пестряди прабабкиных одежд!
Да это ж снег на мартовских полях
Так радужно засеян спектром света!
Свет-Сеятель, в окрестных деревнях
Лишь ты мне встретился! Поверх оконных вежд
Везде ― крест-накрест доски… И зерном
Засеять почву здешнюю сумеешь!
Свет-Сеятель! Ты милосердным днем
Ниспослан мне. Надежда, видно, вещь
Неугасимая. И Слово ты посеешь!
С
Словесность наша продолжает цвесть!
Друг друга опыляя, но и розно
Живут на Диве-Древе верба-весть,
Полынь-былина, кактус-авангард,
Романтик-мак, классическая роза,
Слегка охрипший колокольчик-бард,
Подсолнух, чья одическая лесть
Невинна, Иван-чай-обериут
И я ― сентиментальная мимоза,
И счастья цвесть у нас не отберут
Ни власть, ни змей, ни саранча, которой несть
Числа, ― её растит официоза.
Р
Растить бы смену… Но как на беду
Влачу лохмотья пестрых сновидений
Вверх по ступеням: в нищенском саду
Я ― вроде дачницы. Гляжу ― и здесь висит
Первопричина всех грехопадений ―
Антоновка. Мне Змий нанёс визит
И искушает: если я войду
С моим скитальцем в тот престижный сад,
Откуда мы ушли во имя Слова,
То кончится здесь мой абсурдный ад, ―
Хвосты и петли… И мечусь в бреду,
Страшась и радуясь, что согрешу я снова.
П
Порядок есть во сне да и режим
Нагрева ада. Вижу сон соседки:
Из костромской деревни в стольный Рим,
Хоть и изъят из жизни Юрьев День,
Спешила после сельской семилетки
За паспортом ― мечтой всех деревень,
Чей серп от молота не отторжим
На гербе. И беглянку ждал успех:
Ей выхлопотал документ с пропиской
И дал в общаге койку вредный цех,
Где нас кроят, а мебель мы кроим,
И просыпаемся, чтоб съесть пюре с сосиской!
О
О мстительности космоса доклад
С телеэкрана излучал Юпитер,
Слова пылали и мерцали ― в лад
Меркурий, Орион, Сатурн и Марс.
Стерильным облаком докладчик губы вытер,
Уверенный в поддержке звёздных масс,
А массы, как в давильне виноград,
Толкутся в длинной гуще череды
За водкой ― как-никак, а год-то Новый!
И слёзы свет Рождественской Звезды
Льет на бурлящий в очереди Град
Да и на снежные пелёночки Христовы.
Н
Но нет, не дятел ― я сошла с ума —
По крыше, как по барабанной коже
Двумя сосульками стучу: возьми, тюрьма,
Меня и в лагерь брось заместо той,
Что праведней меня да и моложе
И мнится мне каштановой свечой!
Меня пусть гасит потьменская тьма!..
Обреет наголо, как обстругает брус!
Пусть вместо той согнусь от боли в почке,
Крамольной лирой отгоняя гнус!
Меня возьми, ― ведь я прошусь сама
Заместо той, что мне годится в дочки.
М
Меж тем я в здравом разуме, не то б
Меня бы обессонил сон вчерашний,
А я, дремотный чувствуя озноб,
Отнюдь не в бой впадаю, а в покой,
В свой мелкохлопотный, в свой быт домашний:
Левша с рожденья, левою рукой
В бордовый борщ крошу сухой укроп
И «Вихрь» включаю, чтобы пылесос
Сплотил живую пыль и неживую,
Да цвет каштана и сквозь пыль пророс!
Кричу то ли в подушку, то ль в сугроб:
Я существую и не существую!
Л
Легко сказать: я есть и нет меня ―
Так совесть убаюкаешь в два счета!
То посредине заметеленного дня
Язык восстал, как пламень изо льда,
И прав язык. Но мне мешает что-то
Сгореть (хотя и время) со стыда.
Ах, да! Ведь я сегодня ― головня,
Старуха в черном с пепельной тесьмой.
Но смладу злой или безмозглой дылдой
Я не была, не ослепляясь тьмой,
Не мстилась дланью мне горийская клешня,
Но не была и я святой Касильдой!
К
Какая ночь! Как жалостлива дочь
Свирепого правителя в Толедо!
Чтоб христианам хоть едой помочь,
По лесенке спешит в тюремный мрак,
Шуршаньем юбки, звяканьем браслета
Гяурам подаёт условный знак
И в эту ночь. Однако в эту ночь
Её застиг отец, а он свиреп!
Касильда застывает на приступке,
Пытаясь молча ужас превозмочь, ―
Но в розы чайные преобразился хлеб
В парчовом подоле испанской юбки.
Й
И краткое, и воющее Ы,
И твердый знак, и, к сожаленью, мягкий
Искать не станем в этой книжке мы, ―
Они забились в щели меж зеркал
Трехстворчатых и превратились в маки
Той дремы, в коей верно упрекал
Меня язык, восставший из зимы.
И впрямь себе я мнилась головней
В дурманно-романтической дремоте.
Везёт таким, кто болью головной
Отделавшись от призрака тюрьмы,
Орет: «Я есмь и несть меня в природе!»
И
И мне везёт: юродивой ханже
Семь лет справляют! Мы проводим лето
В безлюдной, турками порушенной Шуше,
Где что ни дом ― то каменный скелет,
Я куклу нянчу в пустоте скелета,
А папа прячет жизнь и партбилет.
Белеет брынза на пятнистом лаваше,
Овечка жарится на примусном огне,
И мама арии поёт из опер,
Мелькает бабочкой цирюльник Бомарше…
Молчат меж балок звезды… О резне
Лишь виноград вопит меж серых ребер.
З
За окнами ты пела, я спала
В своем оцепененье безголосом,
Пока ты пела, пряжу я пряла,
О подзеркальный опершись костыль,
Из пыли, плотно сбитой пылесосом, ―
Вселенская и комнатная пыль,
Как с той овечки шерсть, была тепла.
О чем ты пела, глупая капель?
Я на поступки больше не пригодна,
Но волю дам я пыли, ― пусть хоть в щель
Оконную летит, хоть в зеркала,
И пусть живёт, и пусть поёт, что пыль свободна!
Ж
Жива и пыль, и память, и во сне
Она пророчица, она ― Кассандра.
И я осталась с ней наедине
И соль целую безутешных глаз:
Все верили тебе, моя касатка,
И только притворялись, как сейчас
Мы притворяемся по слабине,
Что мы тебе не верим. Рабский дух
Боится правды, ― такова житуха.
Кассандра-память рассуждает вслух:
Погибнете не в ядерной войне,
Погибель ждет вас на развилке духа.
Е
Едва ли правда, что в бурде спиртной
Расея ищет способа забыться,
Лукавит на развилке роковой:
Ей память ― к выпивке соленый огурец, ―
Пусть и стакан и огурец двоится,
И ребра гнёзд, и месяца творец, ―
Тогда понятно, что язык родной,
Как все вокруг, двоится от вина!
О Господи, ― молюсь я в сновиденье, ―
На нас самораспятия вина!
Наш крест остроконечный и стальной!
Но смилуйся и дай нам Воскресенье!
Д
Давно не снился мне такой апрель,
Где я не муха в первой паутине,
А та блаженная виолончель,
Которая исполнила вчера
Концерт-Молитву ― ля мажор Тартини,
В редчайшие молюсь я вечера,
Но давеча (благодаря свече ль,
Что позабыл задуть транжира-сон?)
Молилась я. Не отошли ещё от боли
И струны, и смычок мой напряжен,
А в скудном сердце ― и ступенчатая трель
Соловушки, и предпасхальный звон,
И даже пыль, поющая о воле!
Г
Гнездо моё. В него тащу слова
Из разных гнёзд. Словес кровосмешенье
Не страшно нам как рифма, что слаба:
Высокий слог и сленг полублатной
Сливаясь, не сулят нам вырожденья.
Но те два языка из глубины речной ―
И есть развилка Духа! И со лба
Течёт предсмертный пот, предсмертный страх:
Народ наш погибает, говорящий
На двух различных русских языках!
А на гнездо ― то ли фонарь, то ли сова
Нацеливает свой янтарь горящий.
В
Впервые с Янусом пьём кофе. Это ― гость
Тот самый, что у лифта обувь скинул,
Бог входа-выхода конторе бросил кость,
А мне с той кости копию принёс, ―
Он там и тут возник и мигом сгинул.
Брюнет он ― справа, слева ― альбинос:
«Быть и не быть решили? Это ж гвоздь
Всей жизненной программы! Я ― не Бог,
Мы все двулики, да и двуязыки.
Я есть народ! И я без правды изнемог,
Есть и во мне и молодость, и злость,
Да хлеба хочется и на десерт клубники!»
Б
Бывает и на грёзу перерыв,
Как на обед. Сбылось: и мчатся кони,
Смог выхлопной копытами изрыв
Над транспортной и пешею толпой,
И лебедь, воскресая, на фронтоне
Коленку левую бьет правою стопой,
И пляшет солнце в темной бронзе грив,
Летит квадрига в клеверный район,
На луг, где Руза, а быть может, Лета,
Куда я канула, откуда вышла в сон, ―
Сдать рукопись, а не возьмут ― архив
Всё ж завести, хоть и позорно это!
А
А может быть, я всё же умерла,
И позабыли в похоронной спешке
Завесить роковые зеркала
Трёхстворчатые (попросту ― трельяж).
Не только Жизнь горазда на насмешки,
И наша Смерть горазда на кураж:
Всю душу раздевая догола,
То окрыляет, то вселяет в холст…
Текущую, грядущую, былую
Явь вывернула, где петля и хвост
Друг друга стоят… Здесь я иль ушла,
Прости нас, Господи, и славься! Аллилуйя!
Май-июнь 1984