И. Волгину
Был я в городе Старая Русса.
Достоевский писал там Иисуса,
что на Митю-Алешу разъят.
Вез меня теплоход-агитатор,
вез он лекцию, танцы и театр ―
обслужить наливной земснаряд.
Это было июнем холодным,
что потворствовал лишь земноводным.
Дождик шел девять суток подряд.
Воскресение. Троица, праздник,
и немало усилий напрасных ―
обслужить наливной земснаряд.
Трезвым был земснарядовский сторож,
ленинградский блокадник-заморыш,
поселившийся в этих местах.
Да еще замполит, постаревший
прежде срока, и сам Достоевский
с неразборчивой фразой в устах.
Дело в том, что салон теплохода
разукрасили так для похода:
диаграммы, плакаты, флажки.
А над ними висели портреты:
фраки, бороды и эполеты ―
всей России вершки-корешки.
Здесь висели Толстой, Маяковский,
дважды Пушкин, однажды Жуковский ―
всякий гений и всякий талант.
Даже Гнедич; конечно ― Белинский,
Горький в позе стоял исполинской,
и, естественно, местный гигант.
Он глядел, эпилептик, мучитель,
бил в глаза ему мощный юпитер,
а к двенадцати зал опустел.
Свет погас, и могучие тени
пролегли от угла, где Есенин,
до угла, где Некрасов висел.
Повернул теплоход-агитатор,
увозя просвещенье и театр,
и зашлепал по рекам назад.
Шел в столицу он, спали актеры,
спали реки, плотины, озера…
Захрапел наливной земснаряд.
Спало слово в земле новгородской,
спали книги на полке громоздкой,
задремал Волго-Балта канал,
замполит, капитан засыпали,
спали гении в чистой печали,
лишь один Достоевский не спал.
Был я в городе Старая Русса.
Достоевский писал там Иисуса,
что на Митю-Алешу разъят.
Вез меня теплоход-агитатор,
вез он лекцию, танцы и театр ―
обслужить наливной земснаряд.
Это было июнем холодным,
что потворствовал лишь земноводным.
Дождик шел девять суток подряд.
Воскресение. Троица, праздник,
и немало усилий напрасных ―
обслужить наливной земснаряд.
Трезвым был земснарядовский сторож,
ленинградский блокадник-заморыш,
поселившийся в этих местах.
Да еще замполит, постаревший
прежде срока, и сам Достоевский
с неразборчивой фразой в устах.
Дело в том, что салон теплохода
разукрасили так для похода:
диаграммы, плакаты, флажки.
А над ними висели портреты:
фраки, бороды и эполеты ―
всей России вершки-корешки.
Здесь висели Толстой, Маяковский,
дважды Пушкин, однажды Жуковский ―
всякий гений и всякий талант.
Даже Гнедич; конечно ― Белинский,
Горький в позе стоял исполинской,
и, естественно, местный гигант.
Он глядел, эпилептик, мучитель,
бил в глаза ему мощный юпитер,
а к двенадцати зал опустел.
Свет погас, и могучие тени
пролегли от угла, где Есенин,
до угла, где Некрасов висел.
Повернул теплоход-агитатор,
увозя просвещенье и театр,
и зашлепал по рекам назад.
Шел в столицу он, спали актеры,
спали реки, плотины, озера…
Захрапел наливной земснаряд.
Спало слово в земле новгородской,
спали книги на полке громоздкой,
задремал Волго-Балта канал,
замполит, капитан засыпали,
спали гении в чистой печали,
лишь один Достоевский не спал.