«Маткеша». ― «Ну?» ― «Запрягай живота».
«А которого?» ― «Да нехай Ворончик».
«Ну же и ярмарка будет нонче».
«Само собой. Обожди ― да вот так…»
«Не лапь ― сама знаю». Хозяйство такое:
Поле у речки – гожее, недробное.
Яловка, поросая свинюха, а коней
Целых три. Но про это подробней.
Первый ― гнедой, в белых чулках,
Характер нервный, кавалерийский.
Дылда за ним всю кампанию рыскал.
Звали его ― Полкан.
Второй ― Дырявый, масти соловой.
Его бы, одра, татарину на ветошь,
Да вот старушенция уперлась: «Нет уж!»
И верно: понимал коняга каждое слово.
А третий Ворончик. Из себя гладкий,
Доброго мяса, ровно битюга.
Чистый крестьянин. Краски смуругой,
И только по брюху заплатка.
Изба тоже знатная: посереду печь,
Фанера отмежевывала ажно три закутки;
Дворик с канавкой, где полоскались утки.
Есть четыре яблоньки (пятая в дупле).
И к осени налив, восковой да грузный,
Сквозь солнце в меду будет семячком рябить,
А пока на подоконнике сушеные грибы:
Белые, лисички, рыжики да грузди.
Так полегоньку, силком да силком
У Дылды пачка «Крестьянского займа».
Дылду уже выбирают в сельком,
Дылде сподручник – наймит.
Вот он! выходит ― привольный собой.
В розвальни навалена смоленая туша.
Перебрал вожжи. Скрипнула супонь
И пошла-пошла, пошла-пошла по ― эхь, ты,/ машута!
Раннее утро. Все как во сне.
Плыли снегурочки деревенек,
Розовый дым, голубые тени
И от зари малиновый снег.
Думы были сытые. Крепко казачьи.
Больше касательно прошлой хвакты.
Что за добро? Ну, тулупчик заячий
И все. И ни ногтя хозяйской хватки.
А ведь бывало, когда не валандался,
И звали его по-важнецки: Кузьмич.
И была у его рыбачья шаланда
С неводом из турецкой дузмы.
И вот, значить, только ветер-свистун
Закачает с флажком буек на посуде
И раздувает над морем звезду
(Ясное ж дело ― улова не будет),
Ну, тогда происходит разговорчик на свете:
Бык из чрева грозится: «Ммы!»
Гусь: «Кого?» Индюшка: «Ве-те-тер».
Чушка: «Хто?» Поросята: «Кузьмич!»
Воробушек серенький шасть туда же:
«Зачем-чечем?» А голубь ему: «Дуует».
Курица спросит: «Куд-куд-куда?»
Жук: «В звеззз… (и об стенку) ― ду!»
Ворончик прилежно по шоссе хлопал,
Мороз ему хвост серебром выткал.
«Т[ы]рр. Стой». ― Районная коопа,
Где черный Семка и рыжий Давыдка.
Одного кабана шестнадцать пудов,
Четыре овчины, один опоек,
Но, правду сказать, немного худой:
На бахтарме след водяного опоя.
Теперь по корову. Верста ― и доехали.
В Доме крестьянина ― номера и чай.
Бублики с маком. Клевые пекари.
Ну чего бы такое пузу урчать?
И вот оказалось ― имеется борщ,
Густокровый с огурцами и жирными разводами,
Откуда вздымалась, парное тепло дымя,
Вареных овощей усастая топорщь.
Рисунчатая ложка с облупленным устьем,
Нырнув под глазастое золото жижи,
Колыхала бульбы и плавники капусты,
И борщ качался, жирный и рыжий.
Дылда пьянел. Он почти слышал
Крепкий градус мясного сока,
Который звучал до того высоко,
Что даже комар не сумел бы выше.
И язык обжигала вкусная боль,
И всякая брюква с усов свисала,
И в сердце Дылды горел бой
Между борщом и кобыльим салом.
Нет, надо жить и, как люди, жевать
Русские щи, а не татарские кишки,
Завести деток – Машку да Мишку,
Летом крестьянить, зимой гужевать.
Но тут прямо в борщ борода богомольца.
Уселся, сморкнулся. Все в аккурате:
«Северная людь, тихомирная, не колется
Не то, что ваша южная братия.
Вот бунтовала. А за-што? Спроси-ка!
Какой он те хозяин? Лаптя не починит.
Яму, знамо дело, бабья да музыки,
А нету тово, чтобы корму скотине.
То ли вот наши. Омут так омут;
Избушка-то во… скворешни на вербах.
Нешто хозяйская пульса стерпит
Жечь добро ни себе, ни другому?»
Дылда опешил: «В доску! Узнал!»
Посидел на крапивах. Вскочил и вышел.
А что бы было, каб узнали повыше,
Не к ночи сказать ― казна?
Три его лошади мутно закачались,
Мутно закачалось кулацкое жнивье.
Подтвердю: бандовал. Но когда? У начале.
А теперь – соблюдаюся. Смирно живем.
Но кураж пообтих, хотя парень тугой.
И думал, пробираясь меж возов осторожненько:
Куплю у божника нательный чертогон,
И на все мне насесть. Кроме ежика.
Покончать бы скорее, а то, может, замуровят.
Хлопнул рукавицы: «Ей. Братва!
Давай который торговать корову».
Подскочил барышник: «Мотри-кась: товар.
Телку выбирать, голуба, нужно умеючи:
Дойная должна быть завсегда в кости,
Года у ее на рогах имеются:
Отсчитать кружочки да два и скостить».
«Врешь, трепло, ― не скостить, а прибавить»
(По правде сказать, тут был прав бандит.)
И вдруг подошел к ним хохлацкий дi[и]д
Пудов этак на восемь да с лица рябавый.
«Ось». Дылда прямо так и обмер.
«Серга?» ― «Цыц. Дэрэвня яка?»
(Вдариться в милицию? Завопить об мир?)
«Чуешь. В яком ты селе?» ― «Молокань».
Ворончик, пуча белки, скакал,
Дылда хлестал его под хвост и в ноги,
Сани, хрюкая, катили в Молокань,
Но передумали ― свернули на Отлогое.
Маруська была теперь учительша в школе.
Думала. Читала. Марья Ивановна.
Эти ребятки крестьянских околиц
Заставили жить ее наново.
И вот распутница, бандитка-анархистка
Обучала детей «Политграмоте».
А над кроватью в кантованной рамочке ―
С голубым бантом киска.
Сегодня Марь Иванна объясняла клопи,
Что облака это дождь, но не вылитый,
Как вдруг ледяное стекло залепил
Сплющенный нос Дылды.
В школе было ясно. Капала оттепель,
И зайчики прыгали по партам из рук.
Все бы хорошо, да вот это вот «вдруг».
Маруська недовольная вышла: «Чего тебе?»
Дылда с опаской оглянулся на дорогу:
«Слышь ты – он тут». ― «Да? Ну, так что же?»
Глаза открытые. Серые. Не дрогнут.
Дылда вздохнул и маненечко ожил.
«А что как старик засвистает сбор?»
В ушах застукало громче – но
Маруська вмиг овладела собой:
«Все, что было, ― кончено».
«Так-то оно так. Говорят же вовсю:
Который пес лае, той не кусае ―
Но знает ли этого самый тот псюк,
Знает ли то Улялаев?
Сама знаешь ― лапы у батьки липкие.
Их не отмоешь. Артист.
Скажет «продажники». Вот и вертись,
Возьмет за душник и силипнет».
Маруська стояла белей молока,
Тряхнула плечом, не ответила больше.
По тракту задумчиво на Молокань
Членораздельно гадал колокольчик.
Зашел к соседу. В слепящем снегу
Сивая кобылка казалась желтой.
По ней расплывался жирный нагул,
Ейное пойло – кофий из желудя.
Нил Кондратов не доест, не допьет,
Но уж Машке овес, все Машке да Машке.
Сам колупает угри да репье,
А уж лечит, как дите ― ромашкой.
Кондратов вышел ― безухий ухарь
(Ухо осталось у ЧОНа). ― «Здоров!» ―
Он тоже носил сережку в ухе,
Но только с ниточкой, а не с дырой.
«Слышь, Кондрат?» ― «Га». ― «Нынче он будет».
«Кто?» ― «Улялаев». ― «Что ты?» ― «Фахт».
«М-да…» Помолчали. «Теперь не лафа,
Теперь бы за соху, а не за орудию».
Эдак пошушукались, да вдвоем и вышли.
Дылда к Павлову, Кондратов к Чижу.
И все говорили: кто «м-да», а кто «ишь-ты»,
Кого брала оторопь, а кого и жуть.
Ночью Дылда дремал, как заяц.
В ухо нарезывалось мокрое дело.
Ему слышались шорохи, тени казались,
И корчилось смоленое от пота одеяло.
И когда петух заорал на рассвете,
Он крикнул, сел и нутром екнул:
Широким махом качался в окнах
Задрипанный гнездами ветер.
А в корявых сучьях незрелая луна
С голубыми кругами у глаз от бессонницы
Вяло встречала плывущую в наст
Золотозвонкую конницу.
Тогда-то в ставень застучало кнутовище.
Дылда вылез: видит ― Мороз,
Серебряная лошадь в полуторный рост
И башлык заметается-хлыщет.
Долго обувался. Ворончика поуськал.
Все уже в сборе: Павлов, Кондрашов.
«Куда выступляем?» ― «Уперед за Маруськой».
Дылда сказал: «Хорошо».
Батька сопел: поддержать ему стремя.
Он только было окорок ― но Дылда: айда!
Мужики навалились, и веревочный кайдан
Опетлил его ногу да, как на бойне, вгремил.
Серга отряхался, как лесной кабан.
Но парни одолели. Увязали на телегу.
И атаман трех знаменитых банд
Покатился в город. Коняга была пегая.
Батька знал ее: это Лысуха.
Она засекалась и ходила в бинтах.
Конвоиры мерно отбрякивали такт,
Шипели в сугробах, звонили где сухо.
Гоголем в цокоте ехали врозь;
Заезд был свеж и проворен;
Сзади подхрамывал грузный ворон,
Багровый от утренних зорь.
Но Дылда был не в себе ― неспокойно:
«Чертов филин! Чего ему острог.
Задаст винта». И крестьянские воины
Дали спешенный строй.
Братва его знала: выверчено веко,
Дырка в подбородке, да в мочке серьга.
Ежели только ускачет Серга ―
Не оставит живого человека…
И Дылда вскинул к щеке обрез ―
Цок! ― осечка. Но Павлов за винтовку,
Вдвинул ему в губы ― и золотой блеск
Озарил изнутри его зубы.
Из ноздрей лиловая кровь и дым.
Лицо, как молнией, дергалось мукой,
Из темени хлестали с глотательным звуком
Пышные перья алой воды.
Кто-то еще спустил карабин.
Пальцы скрючились, точно озябли;
Кто-то трусливо крикнул: «Руби!»
Нос и губы перекрестили сабли;
Но белый глаз не мигая смотрел.
И уже суеверные малость струхнули ―
Не берет лешего ни тесак, ни пуля,
Хоть морда в разрубе, а череп в дыре.
Зеркальный мороз на ветрах багровых
Его отражал то выше, то ниже,
И он чернел, оползая в кровях,
И лютый глаз его ворожил-пыжил.
Может, он мертв. Но его похоронят,
А страх из могилы дыхнет проказой.
Нет, тут нужна прапрадежья казнь:
Чтоб мясо его поглотали вороны.
И вынули топор, черный от опоя,
И дали помолиться, ежели горазд ―
И Сергея-свет-Кирилыча тут же, в поле,
Голову на колесо ― и раз!..
Астрахань, декабрь, 1924
ГЛАВА XI
Но говорят, что это был не Улялаев.