В ГОСТЯХ У ШОУ
Мы хозяина, кажется, утомили…
Пора уезжать ― бьют часы на камине.
Надо встать и проститься,/ и долгие мили
вновь считать на английской зеленой равнине.
Нас сначала сюда/ и пускать не хотели,
мы уже тут встречались с подобными штуками:
«Мистер Шоу не сможет»,/ «Мистер Шоу в постели»
так гласил их отказ,/ на машинке отстуканный.
Но потом/ вдруг по почте―/ письмо от руки
с приглашеньем,/ со схемой,/ как ехать получше нам,
с тем особым педантством,/ с каким в этих случаях
пишут великие старики,
зная цену себе, но, от многих в отличие,
не меняя привычек с приходом величия.
И вот мы доехали―/ за три часа ―
от дымного Лондона/ до этого домика,
где на полках, как мертвых друзей голоса,
собрались порыжелые, старые томики,
где усопший давно/ девятнадцатый век
еще бродит по тихим коврам в кабинете
и стоит у камина/ седой человек,
самый старый писатель/ на целой планете.
Он и сам―/ на столетье чем-то похожий.
И конца ему нет―/ такой он высокий.
Голубые глаза/ и веселые щеки,
сто лукавых морщинок на старческой коже.
Шевеля над улыбкой усами добрыми,
отбросив привычной иронии стрелы,
он смотрит на нас/ глазами, которыми
на родину нашу/ когда-то смотрел он;
они все мягче,/ добрее,/ шире,
как будто теплом ее дальним лучатся.
Наверное, здесь,/ в им осмеянном мире,
такими/ глаза его видят не часто!
Он вспоминает,/ как ехал в Союз,
репортеров/ ответом/ огрев, как плетью:
чтоб там,/ только там/ отметить свою
дату/ семидесятипятилетья!
И как,/ если он/ доживет до ста лет
(он смягчает улыбкою эту дату),
он снова в страну нашу/ купит билет,
как в юности,/ в семьдесят пять, когда-то.
И снова уедет,/ хлопнувши дверью,
в наш/ не напичканный шутками горькими,
в наш новый мир,/ в который он верит
чем дальше,/ тем с меньшими оговорками.
Он говорит о Стране Советов
с такой/ на него непохожей/ нежностью…
Он совсем не насмешлив сегодня,/ этот
старик,/ знаменитый своей насмешливостью.
В этот дом,/ где гости/ давно не бывали,
мы пришли не писателями,/ не поэтами,
наших книг не читал он,/ и знал нас едва ли,
и позвал нас к себе/ совсем не поэтому:
он нас звал,/ чтоб глаза/ перед смертью увидели
в этом мире злодейств,/ чистогана/ и прибылей
Двух/ другой половины земли/ представителей,
двух советских людей,/ кто б они ни были.
И поэтому/ пусть нам будет простительно,
что старик/ провожать нас/ идет к воротам,
словно целый народ/ был его посетителем ―
и он/ прощается с этим народом.
Как ни просим, ни молим его мы, двое,
напрасны наши все уговоры.
Под дождем,/ с непокрытою головою,
упрямой походкой/ идет через двор он,
бурча, что это ― ирландский обычай,
что погода здесь/ бывает и хуже,
и сердито носами ботинок тыча
во все попадающиеся лужи.
У самых ворот,/ пресекая споры,
нагибается,/ нас отстранив руками,
вынимает из гнезд/ два толстых запора
и ногою сдвигает/ приваленный камень.
Нам вовсе не до того,/ чтоб гордиться.
Мы знаем одно лишь чувство простое:
мы спешим уехать,/ чтоб простудиться
он не успел,/ под дождем тут стоя.
Но он,/ как будто его не трогает
ни этот дождь,/ ни мартовский ветер,
выходит за нами вслед на дорогу,
словно остался/ один на свете,
словно о чем-то/ еще жалея,
словно что-то/ договорить осталось…
Никогда не забуду этой аллеи,
длинной, как жизнь,/ одинокой, как старость.
Не забуду, как, выехав к повороту,
мы увидели/ с нежностью/ и печалью,
как все еще/ стоит у ворот он,
высоко/ руку/ подняв на прощанье.
1954