Машенька была.
На шаткой сцене зрительного зала,
на фоне намалеванных небес
она, светясь от радости, играла
чекисток, комсомолок и принцесс.
Лукавый взгляд, и зыбкая походка,
и голосок, волнительный насквозь…
Мещаночка, девчонка, счетоводка, ―
нельзя понять, откуда что бралось?
Ей помогало чувствовать событья,
произносить высокие слова
не мастерство, а детское наитье,
что иногда сильнее мастерства.
С естественной смущенностью и болью,
от ощущенья жизни весела,
она не то чтобы вживалась в роли,
она ролями этими жила.
А я в те дни, не требуя поблажки,
вертясь, как черт, с блокнотом и пером,
работал в заводской многотиражке
ответственным ее секретарем.
Естественно при этой обстановке,
что я, отнюдь не жулик и нахал,
по простоте на эти постановки
огромные рецензия писал.
Они воспринимались с интересом
и попадали в цель наверняка
лишь потому, что остальная пресса
не замечала нашего кружка.
Не раз, не раз ― солгать я не посмею ―
сам режиссер дарил улыбку мае:
Василь Васильич с бабочкой на шее,
в качеловском блистающем пенсне.
Я Машеньку и ныне вспоминаю
на склоне лет, в другом краю страны.
Любил ли я ее? / Теперь не знаю, ―
мы были все в ту нору влюблены.
Я вспоминаю не без нежной боли
тот грузовик давно ушедших дней,
в котором нас возили на гастроли
по ближним клубам юности моей.
И шум кулис, и дружный шепот в зале,
и вызовы по многу раз подряд,
и ужины, какие нам давали
в ночных столовках ― столько лет назад!
Но вот однажды… / Понимает каждый
или поймет, когда настанет час,
что в жизни всё случается однажды,
единожды и, в общем, только раз.
Дают звонки. Уже четвертый сдуру.
Партер гудит. Погашен в зале свет.
Оркестрик наш закончил увертюру.
Пора! Пора! / А Машеньки всё нет.
Василь Васильич донельзя расстроен,
он побледнел и даже спал с лица,
как поседелый в грозных битвах воин,
увидевший предательство юнца.
Снимают грим кружковцы остальные.
Ушел партер, и опустел балкон.
Так в этот день безрадостный ― впервые
спектак[о]ль был позорно отменен.
Назавтра утром с тихой ветвью мира,
чтоб нам не оставаться в стороне,
я был направлен к Маше на квартиру,
Но дверь ее не открывалась мне.
А к вечеру, рожденный в смраде где-то
из шепота шекспировских старух,
нам принесли в редакцию газеты
немыслимый, но достоверный слух.
И услыхала заводская пресса,
упрятав в ящик срочные дела,
что наша поселковая принцесса,
как говорят на кухнях, понесла.
Совет семьи ей даровал прощенье.
Но запретил (чтоб всё быстрей забыть)
не то чтоб там опять играть на сцене,
а даже близко к клубу подходить.
Я вскорости пошел к ней на работу,
мне нужен был жестокий разговор…
Она прилежно щелкала на счетах
в халатике, скрывающем позор.
Не удалось мне грозное начало.
Ты ожидал смятенности ― изволь!
Она меня ничуть не замечала ―
последняя разыгранная роль.
Передо мной спокойно, достославно,
внушительно сидела вдалеке
не Машенька, а Марья Николавна
с конторским карандашиком в руке.
Уже почти готовая старуха,
живущая степенно где-то там.
Руины развалившегося духа,
очаг погасший, опустелый храм.
А через день, собравшись без изъятья
и от завкома выслушав урок,
возобновил вечерние занятья
тот самый драматический кружок.
Не вечно ж им страдать по женской доле
и повторять красивые слова.
Всё ерунда! / И Машенькины роли
взяла одна прекрасная вдова.
Софиты те же, мизансцены те же,
всё так же дружно рукоплещет зал.
Я стал писать рецензии всё реже,
а вскорости и вовсе перестал.
1966