Anno iva

anno iva

Вода, движущаяся в реке, или призываема, или гонима,
или движется сама. Если гонима ― кто тот, кто гонит ее?
Если призываема, или требуема, ― кто требующий?

Леонардо да Винчи

1

На свете нету святости, а Муз
не моют ромом, к ужину косули
на огонек не жду. У звезд звонарь,
спит месяц, в крут сведя концы с концами.
Спи, ясный, поздно-праздно, в час и в ад
замкнут и эту музыкальну сушу.
Я слышу, как вокруг дрожат дома,
я по ночам намного лучше слышу.
А вижу хуже, я во мгле сижу,
пишу смолой алмазной по рутине.
Мне страшно. В кабинете, в книг саду
мне жизнь у жалоб голубя противней.
Не с рук творимый в Рюрикову русь
и куликуя Дмитрия Мамая,

2

я повторяю по ветрам вопрос ―
о, то ли мое тело мое, мама?
Я болен, и дай руку мне на лоб,
на нем росы нет, вянет в новых, Господь,
на треть открою веко в мой народ:
на рынки носят литеры, в них голос.
Ум номерной на мир, и пламена
гудят в груди с мышлением солгать бы,
здесь люди, как чужие племена,
мне говорят другими голосами.
Я в книги кану с речью чересчур,
смерть самозванна ― у народа власти,
отечество! тебя я не читал
такое! битвы этой не воитель.

3

Еще я напишу о том, стоямб,
о чем в очках пишу я, гладиатор:
у моря в Риме Ленинград стоял,
в нем Невский Конь стоял, как гладиолус.
А в ночи час, откуда ни возьмись,
по полю Марсову и так и сяк я
хожу, святой и хуже ― василиск,
и новый наводнениям историк.
Я слышу меди хоботы, полки,
под эполет идущие и к шагу,
я вижу воды ― белые платки
у волн, текущих от ноги к Кронштадту.
Мы, может быть, единственных пружин,
кому идет не в радость жизнь, а в ругань,

4

Всему тому я говорю прощай,
на вынос тел винясь в роду с другими.
Войди, звонарь, ударь в бетон: в Тибет,
у лир Урала в стол свисти, лишайник,
а Невский Конь живет и не бежит,
что держит? Медь? ― твою в шинель, лошадник!
А Невский Конь стоит на двух ногах,
двумя другими в воздухе висит он,
как пес за уткой с дудкой наугад,
тяжелозадый всадник не по росту.
И скажут: этот медномордый монстр
Гомера, губы бантиком, как сокол,
имел он женский глаз и зверя ус,
как девица двухусая, скакал он.

5

Внизу зажегся гостевой котел,
у рыб в июне дней на целый месяц,
серп солнца тонкий дорог мне, ледок
над полукружьем моря с жарким солнцем.
Двойной рисунок видим, геометр:
вот лодка в море ― как ребенок в лодке,
как образ голубой на голубом,
спят веслы в ней и не кусают локти.
И кажется ― у лодки свыше скорбь,
в морскую краску вылит верхний тюбик,
плывет, обшита голубой доской,
никто ее не холит и не любит.
Пустая лодка, крашеная, шнур
надет на шею сквозь кольцо другое.

6

А за водой виднеется Кронштадт,
кто в лодке? ― едет, дальняя дорога.
Ведь и у дев как море тело, плыть,
моря их тел прибьются к брегу, юны,
и воины по солнышку у толп
их за ушко ведут, за тело в дюны.
В движеньях каждой девушки ― солдат,
их жениховству нужен с дулом лидер,
я видел их, лежащих на соснах
вверх животами, женщин уж, любви дар.
Гипербол мастер я, а не литот,
смеюсь не в рот, а внутрь ― во весь аппендикс!..
А ворон уронил крыло, летит
уж на другом, как на велосипеде.

7

Здесь финн у вод фамильных, шведу друг
у юбок жен, их хаки… ― мне б заботы!
А девушки сбегаются с горы
и двигают ногами, как зубами.
Их, машек, ждут Порфирий и Язон,
к ним Николай спешит, как ястреб ночью,
рвут шкурку у семитского гуся,
сняв мясо с палочки, кусая в ножку.
Потом войдут в поэму без сапог,
всей влагой с Нилом, суммой голых линий,
свет совести у женщин уж погас,
ночуй, чулки сними при свете молний!
Порфирий спит, сожжен. Язон, базед,
поет, как шило в лошадином мыле…

8

О, брось! Твой образ вижу, донна бездн,
ах, Anno Iva, о любви ли мы ли?
И я себя ругаю в грудь, ― а лгут,
измена ― тоже «изм» у рабских в Риме,
а скалоножки ― девушки бегут
с коленками, как зубы, раздвижными.
Я в страсти строг, и голос мой сырой,
плод письменности… Эти же ночные
такие обнаженки ― хоть строгай,
в рот розу дай и нарисуй на чайник.
Но мы завьем веревочкой, бутуз,
широкий эрос в юбку бумазеи,
а машек под шумок возьмем на зуб,
быть может, ни одна не по зубам и.

9

По морю розы, светлых волн концы,
в лучах у нас династий дни надеты,
челн голубой, плывущий без конца
вблизи брегов, где в ряд дурят народы.
Неужто бьется в ребрах на весь мир
тот шар, воскресший в тучах гуманизма,
мне грустно, я без бури, как моряк
без алкоголя, на людях ― без ног он.
Не хочется мне под челом свежеть,
а мыкнем в мрак и выпьем вин на редкость!..
Я так скажу: жестокий жизнь сюжет
и горестный, ― живи, рыдай на радость.
Я грустно-счастлив, это смехо-плач,
жизнь этих татей зиждется на том, как

10

моя душа свободна и пуста,
с талантом и лопатой землекоп я.
Когда вокруг гармонию найдут
и я умру внезапно в год лазури,
идем за мной в клинический туннель
за смертью молний, убиенных в бури.
Или в Сибирь, собратья! В Ойкумен,
где смерть стоит у сердца, как читатель,
поэмой ямба год ознаменуй,
озолоти их, господин чистилищ.
Мне снится, как, мясисты от любви,
плывут по морю смерти с книжкой люди,
поднимут палец вверх большой: во был! ―
воспоминая обо мне и дальше.

11

А вдоль дорог, вороньих войск и сил,
морских свобод несолоно хлебнувши,
стоящи сосны, их живейший ствол ―
как прототип столбов, младых и хищных.
Но так не будет! ― вырвутся из дюн,
у од в непредсказуемое время,
и побегут по воздуху на юг,
и к ним на ветви сядут люди моря.
И понесут те множества людей,
друг с другом обнимаемся по пояс,
о, сколько нас погибнет от лучей,
со сколькими, товарищи, простимся.
Обеты все отпеты, в иглы, в тень
вцепляемся, не связаны веревкой.

12

Ни родины, ни дарований нет,
никто на континенты не вернется.
Хоть бы не видеть! Но, с высот смотря,
мы видим электрические реки,
их светлую бумагу, и заря
протягивает вишен полны руки.
Костры, и их огнем объят таган,
с картофелем свинина, лоб акулы,
а псы пасут легчайшее ягня,
шашлычное, с резным брильянтом лука.
Кровать, и простыни свежи, белы,
вот-вот бутылку вынут из комода,
и женщина под потолком любви
висит ― горизонтальная Дамокла!

13

Мне бы спуститься к морю, взять бокал,
сесть в сосны, видеть водный свет в колоннах,
во фрачных парах с головой быков
здесь ходят чайки с чайками на камнях.
О время истребляющее! Тел,
летящих в эрос, ― многая с Востока,
я сталь сниму, отдам октавы лат,
пусть дух, худея, волком, легкий, вьется.
Возьму волну, княжну и кокаин,
уж пошучу, как Стенька Раушенберг, ― я!
Да ведь нельзя. Я пробовал. Никак.
Не УЭСА мы, а у нас Россия.
Венки на детях ― девочках, растлят
желтоволосых, рожь и русь по ужас.
14

После Петра мы видим результат:
все та же грязь, пожалуй, и похуже.
Петр переводим камень, и как мне
на стул седла садиться плохо, Всадник,
на камне ― Конь и Камень ― на коне,
и камня мне на камне не оставил…
Когорты шагом с каской на груди
в жизнь, настоящий, Цезарь наш и нелюдь,
ты шел всех войск на войны впереди,
шесть раз пешком ― от Рима на Лондиний!
А этот ― краснолицый, черноглаз,
пил с топором, нога в ботфорт ― как тополь,
боев боялся, дрался через раз
не за страну, а за имперский титул.

15

Тепл сосен стук ― то дятл дует в кость,
завинченную в рот ему от Бога,
он пестро-красный сзади весь, и хвост,
вид бронзовый при жизни, голубой он.
Брат утренний, биющий саблей в ночь,
спой, кто идет? ― он спросит вещим хором,
и я спою, что по морю, где челн
идет своим наглядно-римским ходом,
я свету эту белому не рад,
несу свой текст, объят тоской по солнцу,
и что мне той октавы ткацкий ряд,
с секстиной что связует нить сонету.
Мне с моря пахнет ромом, а кумир ―
свой карандаш, как лом, строгая, Бруты

16

из шеек раковых, на смех курям,
веревочкой завьют у горла трубы.
Ход Цезаря я славлю, тех телег,
ум пехотинцев, конных ног с узором,
какой приятный античеловек, ―
до новой эры, цельный, узурпатор!
Он истин был отечества отец,
но выше вижу, с ужасом и жаром:
он в кожу человечью был одет,
доспехов больших, в общем-то, желал он.
Жизнь гения ― и либидо-плебей…
Так зависть убивает всех наотмашь,
тех, кто не тот, а тут и не по ней,
а лозунги… потом народ напишет.

17

Летит по небу бедный самолет
и жмется, будто бьют его дубиной,
одетый в сталь лягушечью самец,
в окошках корпус, похотлив, двугубый.
Как рыбий рот ― гудит он, весь ― огонь!
И, как сферический пузырь, намылен,
как настоящий друг и негодяй,
всех выше механизмов, ум немалый.
А все же он носитель и изгой
вагона с пассажирами из мяса,
летит мутант беременный с ногой
на двух колесиках ― как заумь Муз он.
Кто знает свой у Бога род и герб,
откуда вышли люди и машины?

18

Где было рок, теперь с наукой ген,
а с кем, кто в Мекке? ― не знаком я между.
Был у меня на этом месте дом,
из комнат состоящий и из женщин,
имущий книги, живопись, да им
я, жнец, не рад был, хоть и жил не нищий.
Мой рок ― порог, а ген ― в ту лодку, в муть,
я дом отдам, и съеду с комнат, с книг я,
от женщины останется мечта
о женщине ― как полночь, пес, калитка.
А телу в тыл бьют костылем идей,
пьют патриоты сок из глаз, как допинг,
у общих жен физиономья фей,
сейчас сидят за пультами подонки.

19

А потому, ходящий по шоссе, ―
дендизму роз несомую люблю бы!
Жизнь ― впереди, над нею медный шест,
на нем круг солнца вьет свою цибулю.
Круг этот красен, в лилиях подол,
уж не вот эта ль Людовиковица
за мною ходит с зонтиком, а под ―
сверхчувства внеземных цивилизаций.
Ея под каблуком шоссе дрожит,
уж и трагична, толщину имея,
а черный меч ее любви лежит
на дне, в камнях июня, в Рима яме.
Не итальянка ль в нашей финской мгле,
и бедра, как янтарь у Рафаэля.

20

А тут же сбоку хлещут на метле
две русской расы молодых форели.
У них немного губы в молоке,
по двое с вод бегут, как остолопки,
смотрю: с металлом глаз не в медяке,
грудь колом и по-женски в джинсах осы.
Нога гола их, как сосновый ствол,
на ней напишем углем иероглиф,
что у мужчин живот из мяса сом,
хозяев зад ― они ведь иерархи.
Над этим всем ― слепящий плод, рогат,
и шум, и мишура приморских сосен…
А мы, за неимением ракит,
ах, посидим, Хам-Сим, в тени сонета.

21

У входа в комнаты, где пир и свет,
с ножом порежут трапезу, но чист бы
был помысел ― все видя, выйти в сад,
не мыть по мясу, жить в свой час у чаши.
И, вышед в сад из комнат Иисус
Отца послушать, вьющий ветер с трав тех,
что скажет в Год в расцвете полных сил, ―
от рождества Христова тридцать третий?
Но ночь в груди, а впереди петух,
Отец у слуха к горю и в глаголе,
а под пятой земля тверда, как пуп,
она кружится, с глиной, с головою.
И скажет Он: любовь твоя, но ты в
уже прошедший шаг нога обута,

22

у комнат всем темно смотреть и выть,
уж дюжину твою никто не любит.
Уж за тобой ― иной косец, и срок
у новых роз, и зоркость новых истин,
а где расцвет или конец, сынок, ―
то никому из комнат не известно.
Пойдут! ― и щелкнут в пальцы, в рот кумыс,
в телегу этот лег с другим у морды,
я не скажу, расцвет или конец,
ни одному адаму и удмурту.
Небесна лошадь ест в желудок пуст,
Бог не боится журавлиной соли,
я никому на камне не пишу,
кто ж эти обвинители, о Сыне?

23

А дразнят бедра, мы и тут споем
про дом один у дюн, где свеклы в грядку
подросток женский ходит гол, спиной,
купая в море образ с грешной грудью.
А по шоссе, как с песней, да не с той,
стон сексуальный у машин ― ад оран!
Чужие люди ходят здесь стеной,
как раннехристианские народы.
Из рук вон выходящий слышен крик
вокруг!.. И, выйдя выше на дорогу,
мы будем видеть в водяных кругах
купающийся образ с грешной грудью.
Вкруг солнца мы кружочки, смысл сынов,
в толпах планет людских ― как шарики мы.

24

Наверх святых из комнат выноси,
свистать всю смерть на водяные крыши!
Мне снилось, что на озере Чудском
лежу я в латах, в галочьей кольчуге,
не рыцарь я, а русский с тесаком,
на рельсах перерезанный чугунки.
Со всех дорог я вынес много книг,
я шепотом пишу, смирен, о сыне,
но если я начну писать на крик,
кто остальных, не сильных остановит?
Не выйти вновь в идею на балкон,
как с кепочкой прищуренной торгуясь…
Ах, Ванечка, их сколько по бокам,
все косточки-то русские, товарищ!

25

Ку-ку, укусим! ― это нищих зов
вошел у серых птиц в радиопьесу.
Я восхищен сосной, я восхищен,
хочу я вновь чихнуть и вновь родиться.
Уж скоро двадцать лет, как вижу я
красивый рост и молодую доблесть,
упитанный и сильный он, ― вожак! ―
телесен ствол, как луковица, золот.
На нем мазки, как змейки в синю ночь,
желты! рог загнут за спину, балован, ―
стоит сосна в саду, как светлый меч,
не боевой, а мыслящий, любовный.
С восходом иглы образуют зонт,
как с казни сна, в летальных слез оковах, ―

26

я вижу сосны в коже золотой,
телесной, ― жду свою, веков вакханку.
Она в саду, над ней младой анис,
садовники их моют хоботами…
Здесь по шоссе гуляем мы у нас
под фонарями виселиц бетонных.
Не сосен и не яблонь! Не висят
пока на шеях яшки-пугачевцы,
ночами ламп кругообразный свет
нам, горним, виден с виселиц ― пока что!
О Русь! Тревог и горя колорит,
суровый Дант твоих земель селитры,
с ножом на душу реализму лир
уж не сбегу в иные силикаты.

27

Рифмуя рог и круг, усну у дюн,
за зрелость в сорок семь ― спи в эту цифру!
Идемте в Летний Сад, идем, идем,
мне мало дней и книг, и тянет к центру.
Споем по ямбу! Ночь сквозь частокол,
с биноклями смотрители Америк,
уж крутится той стрелкой на часах
лир намагниченных ― стрела Амура.
В цирюльне женщин я люблю в падеж
снимать с монеты и белить обои,
я жду тебя, но душу ты не жди,
не требуй братства, сестро, от любови.
В пруду у нас утоплена вода,
в саду до нас все возрасты созрели,

28

ты будешь вспоминать одна, всегда,
с тупыми, исступленными слезами.
Срифмую лорд и дрель, не гуманист,
на юг пою, старуха ногу косит,
земная мазь любви и дух-гимнаст,
возьму тесак и препояшу каску.
У юной ню ― тяжелый глазомер,
да не войду в дупло, ни морд, ни лап ей,
о женской раковине, в Рима слог,
скажу я, как о рифме палиндромной! ―
ах лих Ахилл, а все ж в пяте звезда,
о, отойди с рукой в крыло обидном, ―
в ночи звенят пустые поезда,
то едут вечны женщины от дома.

29

Шел дождь, как шелк осенний, осевой…
Я с ног усну под лавкою у мира,
а кто очнулся и на север сел?
Конец июля, а никто не умер.
Никто не шел второй ногою, ― лень.
И с двух сторон я жег свечу ту сучью,
до пятисот здесь утонуло лун,
ушли, как шквал, товарищи по счастью.
Мне книги в ноги больше не идут,
они ушли тропой простой, народной,
унижен уж, но не убит у бед,
я пью один свой юмор пресноводный.
Я думаю о женщине потом
с луной летящей римского портала:

30

и это сердце дрогнет и падет?..
И это сердце дрогнуло и пало.
В саду у демонов, слезу по рот,
что месяц, светел, что с колес, с педалью,
что эта сестро в голос нам поет,
что эта церковь дровяная пала.
О женщина, о римлянка по льну,
рак боевой и битый в доску через ―
пятьсот и шестьдесят и семь уж лун
утопло тут! ― гремит мне черной речью,
а рак рукой мне делает: идем
на дно и выпьем весь запас манящий,
и эта целость, Болдино и дом…
Прощаясь с прошлым, я машу, шумящий!

31

Живя у входа в воду, как-то раз
при мне из Леонардо двое быстрых,
те ангелы с кружками на кудрях,
как юнги Иоанна в бескозырках.
Креститель! Этой оптики рука! ―
с опасностью рисуются, художник,
подслеповатые два дурака,
по возрасту не мужи даже, хуже.
Читая Леонардо Дневники,
за всеми поэтизмами посланца
я вижу рок карающей руки
и ужас указательного пальца!
Прошло шесть тысяч лун, и видим вот:
из моря пьют собаки ― воду века,

32

их ― стая, это вам не враг, не волк,
а хуже ― в крути, други человека!
Я с ними ем всеобщей соли пуд,
ношу тяжелый наш жетон на шее,
я в эту стаю тоже попаду,
мне только срок еще не нашептали.
Моя собака бродит, как рабы,
о том, что ропот, я пишу у киля,
у жен в пороках все весы равны,
а дети выйдут в девки и в лакеи.
Я стол листаю, древних вод обоз
идет, ему дубки поют, как дудки,
мой волос волей ада обожжен,
и своды звезд круглы, как эти сутки.

33

Я нить свою тяну из стран теней,
оттуда роза вянет больше, ― годы! ―
в шкафу, где с полной вешалки туник
выходят моли, золотые губы!
Хоть всюду счастье, все же жить тошней,
я шкаф рывком открою, книги правы!
Олеографий пыль от ног теней
на всех костюмах со всех стран Европы.
На старости язык от коз, типун,
и жены больше ль младости желанны?..
Но две руки войдут под свод теней,
отрубленные кем от девок женских?
А я смотрю, смертельно бел, в трюмо,
в нем черный лак магнитного рояля,
34

по кафелю с шести ― шаги теней,
и я вино в стекле из рук роняю.
На круги возвращающийся в век,
я вдоль дороги ясеневой узнан,
все тот же дятл сосет янтарну ветвь,
и горек грех мой, дом мой под угрозой.
Вот роза вянет в альфе год сама,
с реки теней, с пипеткой, потому что
у женщин в телефонах голоса
из школ теней, и мы тех школ питомцы.
Кто ж руку ту достал из-под сукна
и в комнату ко мне с второю кинул?..
Повсюду бьются башни из стекла,
и никому нет комнат и каникул.

35

Достоин воли мировых систем,
уловлен свыше, лик его ужасен,
тот, кто умножить может цифру семь
на все четыре стороны у женщин.
Ему навстречу выйдет век теней,
а то есть Русский Век у лиры ноты,
я, изобретший сдвоенный сонет,
как оптик рук у женщин ― Леонардо.
И ждет меня отнюдь не челн у тех,
с кем въехал в эхо молодой Василий,
та комната классических утех
и женского ума, ― где двадцать восемь.
Я в девять, три и шесть, в итоге сумм
рожденный в три шестерки Зверя с моно,

36

я, вычисливший цифру сорок семь
свою и Моисея с Соломоном,
надень на дом всю тысячу, врагу
отдай еще, макая камень в воду,
в пруду тринадцать чаек, говорю,
он в Ленинграде, с гравием, у дома.
Я думаю: что ж чайки так толсты,
не от быков ли рождены на ферме,
воды в пруду исписаны листы,
а на столе ― стоклеточник фарфора.
Над Гастрономом ввинчен эхолот,
он говорит одну и ту же ноту,
что в свой желанный век я есть илот,
и только тем любезен я народу.

37

Когда проснусь от праздников в поту,
кому еще на ум не по себе ведь,
я ивушку, Иванушка, пою,
дурной и рудниковый песнопевец.
Пройдет парад и этот, и помрут
и эти поколения Ареса,
о будет добиваться черный пруд
безумную, но новую арфистку.
О Господи, как много мне дано,
пою в пруду рапсодию гадюк-то,
сидит в чернильной пасте медонос
и каплей меда мажет бочку дегтя.
Мне белый свет в копеечку долой,
за этот театр потребуют доплаты.

38

Как страшно ночью я иду домой,
а плиты тротуаров еще теплы.
Кого мне в окнах затемно жалеть,
в ком угли угасают, все едины,
с кем курицы, как мумии, лежат,
холодные, как в лодках египтяне?
А сверху белый круг сверкает с крыш,
по мавзолеям катятся, как боги,
древнейших вод железные шары,
мне в баньку бы по-черному да на бок.
Но к берегам не отводите челн,
воспетый мной, он с лодкой одинаков,
иначе этой ночью эта чернь
в свой пепел-плач весь белый свет оденет.

39

Не в Рим, так в Ригу, ― думаю, ходя
по комнате с ковром из трикотажей.
Возьму в вокзале звонкого коня, ―
и вот я здесь, в квартире трехэтажной.
Как в прошлой жизни! И хозяев нет,
они, как полагается, на взморье.
По лестнице пройду в свой кабинет,
как в лес зеркал, с изюминкой во взоре,
двойной сонет читаю по губам,
толстею телом, сходный с Зороастрой.
Еще в квартире житель ― попугай,
по лестницам летает, дух зеленый.
Как перышки у лука, белемнит,
нос перламутровый, железный огляд,

40

его и Кант-то кое-как любил
за ум романский и за нрав жестокий.
Эскадрой на пирогах взятый в плен
и в [эсесер] СССР ввезенный из Америк,
товарищ бедный, он летал и пел,
в ночи крылом махая изумрудным.
Он очень мил и ест морковь за раз,
имеет к цифро-пенью дарованья,
он ровно в шесть выходит на зарю
и, саблею гремя, идет, рыдая.
А может, он посланец и конец
души по Канту, голый шифр, как шея?..
Из Риги я поеду в Кенигсберг,
как бабочка из фосфора, шипяща.

41

Но, прежде чем сойдет с ноги вагон
и впопыхах нести баул в карету,
я одному скажу благодарю ―
зовут Бироном, герцогом Курляндским.
Спаси Бог тя за светлый желтый глаз,
что русский род любил, как спелый камень,
что и звезда Татищева зажглась,
и пел свободным свистом Ванька Каин.
Куда Вийону, этот ― муж имущ,
он из народа был убивец в ту мать,
«ты, матушка-дубрава, не шуми,
ты не мешай мне мордой думу думать!»
Тогда работы осы, не сироп,
и как вздохнула русская свирепость,

42

когда на тракт отправили в Сибирь
всю сволочь из Верховного Совета.
Как бык, Бирон с водой крестьянских мыз,
с банкирскими домами ― туч гонитель!
Десятилетье ледяных музык,
веселых войн и радостей телячьих.
Волынский метит в золотой насест,
кровавая программа по гамбитам,
шумит святая Анна, сатана,
все с попугаем, баба, с попугаем,
ее Бирон не рабство и не связь…
А что ж в Европе? ― Польщены фамильей
француз Бирон и Байрон англосакс…
Латыш Вы лишний, человек формальный!

43

И древний рог у месяца погас,
не ждемте чашу туч, она пустая,
идет волна, как голубой сапог,
на рыбий брег ногою наступая.
И катит свитки свежие из вод
История на стол мне, лжепророку,
что Петр не Цезарь, но за пять веков
кто, смелый, с ним сравняется по росту?
Ну, а за десять? Нету! Пой же, степь,
в грозу улиток жди, червей рогатых,
пусть псы идут в доспехах по шоссе,
их много, рыцарей четвероногих.
У паровоза в голове гудок,
как медиум, дымит он сигаретой.

44

Седок в купе кибитки занемог,
сиделец с головой сереброокой.
Я жизнь пишу по праву лебедей,
мы с ними с именами и святоши.
Ямщик, ты не гони же лошадей,
мне с шапкою и некуда спешить-то.
Я жду удара сверху, и на звук
я встану и скажу: земля ― другая.
Ямщик, ты лошадей не загоняй,
идет иных, торговая дорога.
И нам на ней не страшен серый век,
он только к Новой Вере перешеек!
Стою, с тройной короной человек,
но я иных миров первосвященник.

45

Я здесь чужой, и люди мой не чтут
высокий слог, уныл у нас Солярис,
и лгут, и бьют лежачего… На что
я, говорящий ясными словами?
У солнца круг осенний выше всех,
но гаснет он, как разговор с богами,
мои слова мильоны уст возьмут
и выйдут в связь с червонными губами.
У солнца ствол цветущ, но извини,
и я ношу на лбу урея помощь,
стекло луны с окружностью земли,
Невы прообраз ― длинный Нил по мощи.
Спим с телом мы, изогнуты душой,
как мертвый метеор… а спозаранку

46

лежал народ, над ним народ другой
шел, сложный, вниз ногой, стреляя сверху.
О чем, как чемпион, гласит осел,
и тот в ночи паук живет, как перстень?
По Иисусу-Сыну есть Отец,
но и над ним Бог-Разум. Он безумец.
Но и над ним, как мы над миром, ― ночь,
похож на дом, светло, и новички мы,
всем телом любим ту животну речь,
объявленную в облаках Началом.
У битв-молитв автограф по ружью…
Живой, ходящ, и нет у нот минора,
кем в век гоним, что ж жалуясь пою
в пустые выси пушкинского мира?

47

Но так ли уж не страшен человек?
В крови и жизни я стою… Финал, и
я вижу месяц сбоку, ниже ― челн
и всю тьму моря с синими волнами.
Потопу ― быть, где строится ковчег,
льют стеклодувы нашу ля по небу,
с цветочком фа по ободу венок
я с головы ― на шею! ― шлю по Нилу,
я вижу все сквозь половинки век,
как тонут племена за племенами.
Как с горестью, беря на выход чек
в порт роковой, где дутый ворон Амен,
плывут за человеком человек
и душу рвут мою за временами.

Оцените произведение
LearnOff
Добавить комментарий