… Пишу тебе из общего давно,
в которое твое теперь, возможно,
уже не верит. Вспомни нашь июль
совместный напоследок, как бузили
на Театральной, теребили телок
со стометровки, к Шурику таскали
кордебалет на льду. Ан у иных
внутри ослабло. Помню, залегли
в семейные траншеи. Помню, пили
с Ровенчуком ― он прикатил из Праги,
он там спецкор, ― в ту ночь меня свезли
на месяц на просушку. Ровенчук
опять пропал, как не был. Навещали
лишь мать да Розка Резник ― помнишь Розку
из горного? Мать прочила ее
тебе в невесты, ты уехал, я
женат на ней. / Я больше не пишу
стихов. Монблан провинциальной музы
досрочно взят. Ее желтушный диск
отныне на ущербе. Иногда
я сортирую рукописи. Две —
три вырезки из выцветших журналов,
письмо: полувосторг-полуотказ
столичного литконсультанта. Розка
в отлучке где-нибудь ― мы худо ладим
под гименеем. Помнишь, у тебя
(у нас, пожалуй) был такой прием
самооценки: если, перечтя
свои стихи по истеченье года
с момента авторства, находишь их
хотя бы сносными ― затей другую
карьеру. Ты старательно держал
дистанцию между собою прежним
и нынешним. Масштабов абсолюта
достиг разрыв. От этих прошлых строк
впадаю в состояние экстаза
и угрызений. На излете льгот
крамольной воли бумеранг столетий
вернулся. Вот он, восемьдесят третий ―
тридцать седьмой, Дантеса звездный год!
Не позволенья приподнять завесу
моей взаимной тайны, не раздела
загробной репутации твоей
я требую. Из Андерсена мне
играть не надо. Я уполномочен
хоть тем же Шуриком кромешным, хоть
иудушкой Ляшенко и другими
нижеославленными ― посягнуть
на ход событий повести, которым
здесь ложная окраска придана.
Меня послал свидетельствовать город,
где лопнул твой неутоленный гонор,
а стыд на лоно Розка приняла.
Я ― регент оскудения, при коем
щербинам мора испещрить страну.
Я ― прежний ты, твой изоним, привоем
приноровленный к мертвому стволу.
Пока пейзаж не переписан Летой,
я ― гений всей посредственности этой.
Мети с оглядкой, новая метла.
Я был тобой. Не предавай меня.