ДОМ СУМАСШЕДШИХ
(1811 ― 1817)
Други милые! Терпенье!
Расскажу вам чудный сон.
Не игра воображенья,
Не случайный призрак он.
Нет ― но мщенью предыдущий
И грядущий с неба глас,
К покаянию зовущий
И пророческий для нас.
Ввечеру, простившись с вами,
Я в углу сидел один,
И Кутузова стихами
Я растапливал камин,
Подбавлял из Глинки сору,
И твоих, о Мерзляков!
Из «Амура» по сю пору
Недоконченных стихов.
Дым от смеси этой едкой
Нос мне сажей закоптил
И в награду крепко, крепко
И приятно усыпил.
Снилось мне, что в Петрограде,
Чрез Обухов мост пешком
Перешед, спешу к ограде
И вступаю в желтый дом.
От любови сумасшедших
В список бегло я взглянул
И твоих проказ прошедших
Длинный ряд воспомянул,
О Кокошкин! Долг романам
И тобою заплачен;
Но сказав «прости» обманам,
Ты давно уж стал умен.
Ах! И я… Но сновиденье
Прежде, други, расскажу:
Во второе отделенье
Я тихонечко вхожу.
Тут ― один желает трона,
А другой ― владеть луной,
Тут ― портрет Наполеона
Намалеван как живой.
Я поспешными шагами
Через залу перешел
И увидел над дверями
Очень четко: «Сей отдел ―
Прозаистам и поэтам,
Журналистам, авторам,
Не по чину, не по летам,
Здесь места по нумерам».
Двери настежь Надзиратель
Отворя мне говорит:
«Нумер первый ― ваш приятель,
Каченовский здесь сидит,
Букву «э» на эшафоте
С торжеством и пеньем жжет,
Ум его всегда в работе:
По крюкам стихи поет,
То кавыки созерцает,
То обнюхивает гниль,
Духу роз предпочитает,
То сметает с книжиц пыль
И в восторге, восклицая,
Набивает ею рот:
«Сор славянский, пыль родная!
Слаще ты, чем мед и сот!»
Вот на розовой цепочке
Спичка Шаликов в слезах,
Разрумяненный, в веночке,
В ярко-планжевых чулках.
Прижимая веник страстно,
Кличет граций здешних мест
И, мяуча сладострастно,
Размазню без масла ест.
Номер третий: на лежанке
Истый Глинка восседит.
Перед ним дух русский в склянке
Нераскупорен стоит,
Книга кормчая отверста,
И уста отворены,
Сложены десной два перста,
Очи вверх устремлены.
«О Расин! Откуда слава?
Я тебя, дружок, поймал ―
Из российского Стоглава
Ты «Гафолию» украл.
Чувств возвышенных сиянье,
Выражений красота
В «Андромахе» ― подражанье
«Погребению кота».
«Ты ль Хвостов? ― к нему вошедши,
Вскликнул я. ― Тебе ль здесь быть?
Ты дурак ― не сумасшедший,
Не с чего тебе сходить».
― «В Буало я смысл добавил,
Лафонтеня я убил,
Я Расина обесславил», ―
Быстро он проговорил.
И читать мне начал оду,
Я искусно улизнул
От мучителя, но в воду
Прямо из огня нырнул:
Здесь старик с лицом печальным
Букв славянских красоту
Мажет золотом сусальным
Пресловутую фиту.
И на мебели повсюду
Коронованное кси,
Староверских книжиц груду
И в окладе ик и пси,
Том в сафьян переплетенный
Тредьяковского стихов
Я увидел, изумленный,
И узнал, что то Шишков,
Вот Сладковский восклицает:
«Се, се Россы, се сам Петр!
Се со всех сторон сияет
Молния из тучных недр!
И чрез Ворсклу при преправе
Градов на суше творец
С твердостью пошел он к славе ―
И поэме сей конец!»
Вот Жуковский, в саван длинный
Скутан, лапочки крестом,
Ноги вытянув умильно,
Черта дразнит языком,
Видеть ведьму вображает
И глазком ей подмигнет,
И кадит, и отпевает,
И трезвонит, и ревет.
Вот Кутузов: он зубами
Бюст грызет Карамзина,
Пена с уст течет ручьями,
Кровью грудь обагрена.
Но напрасно мрамор гложет,
Только время тратит в том,
Он вредить ему не может
Ни зубами, ни пером.
Но Станевич в отдаленьи,
Увидав, что это я,
Возопил в остервененьи:
«Мир! Потомство! За меня
Злому критику отмстите,
Мой из бронзы вылив лик.
Монумент соорудите,
Я заслугами велик!»
«Как! И ты бессмертьем льстишься?
О червяк! Отец червей! ―
Я сказал. ― И ты стремишься
К славе из норы своей?
И тогда как свет не знает,
Точно где, в каких местах
Храбрый Игорь почивает,
Где Пожарского скрыт прах,
Где блистала Ниневия
И роскошный Вавилон,
Русь давно ль слывет Россия?
Кем наш север заселен?»
― «Двор читал мои творенья, ―
Прервал он, ― и государь
Должен в знак благоволенья…»
Стой, дружок. Наш добрый царь
Дел без нас имеет кучу:
То мирит смятенный мир,
От царей отводит тучу,
То дает соседям пир,
То с вельможами хлопочет,
То ссылает в ссылку зло,
А тебя и знать не хочет,
Посиди ― тебе тепло.
Чудо! Под окном на ветке
Крошка Батюшков висит
В светлой, проволочной клетке,
В баночку с водой глядит,
И поет певец согласный:
«Тих, спокоен сверху вид,
Но спустись туда ― ужасный
Крокодил на дне лежит».
Вот Грузинцев, и в короне,
И в сандалиях, как царь,
Горд в мишурном он хитоне.
Держит греческий букварь.
«Верно, ваше сочиненье?» ―
Скромно задал я вопрос.
«Нет, Софоклово творенье», ―
Отвечал он, вздернув нос.
Я бежал без дальних споров.
«Вот еще», ― сказали мне.
Я взглянул: Максим Невзоров
Углем пишет на стене:
«Если б так, как на Вольтера,
Был на мой журнал расход,
Пострадала б горько вера:
Я вредней, чем Дидерот».
От досады и от смеху
Утомлен, я вон спешил,
Горькую прервав утеху,
Но Смотритель доложил:
«Ради вы или не ради,
Но указ уж получен:
Вам нельзя отсель ни пяди»,
И указ тотчас прочтен:
«Тот Воейков, что Делиля
Столь безбожно исказил,
Истерзать хотел «Эмиля»
И Вергилию грозил,
Должен быть как сумасбродный
В цепь посажен в желтый дом;
Темя всё обрить сегодня
И тереть почаще льдом».
Прочитав, я ужаснулся,
Хлад по жилам пробежал,
И, проснувшись, не очнулся,
И не верил сам, что спал.
Други, вашего совету,
Без него я не решусь:
Не писать ― не жить поэту,
А писать начать ― боюсь.