Печали и шуточки: комната
В ту комнату, где прошлою зимой
я приютила первый день весенний,
где мой царевич, оборотень мой,
цвёл Ванька-мокрый, мокрый и воспетый…
Он и теперь стоит передо мной,
мой конфидент и пристальный ревнивец.
Опять полузимой-полувесной
над ним слова моей любви роились.
Ах, Ванька мой, ты ― все мои сады.
Пусть мне простит твой добродушный гений,
что есть другой друг сердца и судьбы:
совсем другой, совсем не из растений.
Его любовь одна пеклась о том,
чтоб мне дожить до правильного срока,
чтоб из Худфонда позвонили в дом,
где снова я добра и одинока.
Фамилии причудливой моей
Наталия Ивановна не знала.
Решила: из начальственных детей,
должно быть, кто-то ― не того ли зама,
он, помнится, башкир, как, бишь, его?
И то сказать: так башковит, так въедлив.
Ах, дока зам! Не знал он ничего
и ведомством своим давно не ведал.
Так я втеснилась в стены и ковёр,
которые мне были не по чину.
В коротком отступлении кривом
воздам хвалу опальному башкиру.
Меня и ныне всякий здесь зовет
лишь Белочкой иль Белкой не случайно.
Кто я? Зато здесь знаменит зверёк,
созвучье с ним дороже величанья.
… В ту комнату, о коей разговор
я начала по вольному влеченью,
со временем вселился ревизор,
уже по праву и по назначенью.
Его приезда цель ― важна весьма:
беспечный медик пропил изолятор.
Но комната уже была умна,
и ум ее смешался и заплакал.
Зачем ей медицинские весы
и мысль о них? Не жаль ей аспирина.
Она привыкла, чтобы в честь звезды
я растворила кофе иль сварила.
Я думала: несчастный человек!
Он пропадет: решился он на что же?
Ведь в то окно, что двух других левей,
привнесено мое лицо ночное.
А главное, восходное, окно!
Покуда в нём главенствует Юпитер,
что будет с бедным, посягает кто
всего, что бренно, исчислять убыток?
Не говорю про алый абажур
настольной лампы! По слепому полю
тащусь к нему, бывало, и бешусь:
так и следит, так и зовет в неволю.
Любая вещь ― задиристый сосед
и сладит с постояльцем оробелым.
Шкаф с домовым ― и тот не домосед
и рвется прочь со скрипом корабельным.
Но ревизор наружу выходил
не часто и держался суверенно.
Ключ повернув, он пил всегда один,
что остальные знали достоверно.
Не ведаю, он помышлял о чём,
подверженный влиянью роковому.
Но срок истёк. И вот какой отчёт
районному он подал прокурору:
«Похищены: весы, медикаменты
и крыша зданья, но стропила целы.
Вблизи комет несущихся ― как мелки
комедьи нищей ценности и цены.
Итог растраты: восемь тысяч. Впрочем,
нулю он равен при надземном свете.
Весь уцелевший инвентарь испорчен,
но смысл его преувеличен в смете.
Числа не помню и не знаю часа.
Налью цветку любезному водицы.
Еще в окно мой дятел не стучался
и не смеялся я в ответ: войдите!
Но Сириус уже в заочность канул.
Я возлюбил его огня осанку.
Кто без греха ― пусть в грех бросает камень.
А я ― прощаюсь. Подаю в отставку».
Той комнаты ковёр и небосвод
жильцов склоняют к бреду и восторгу.
В ней с той поры начальство не живет.
Я заняла соседнюю светёлку.
А ревизор на самом деле пил
один. Хищенья скромному герою
суд не простил задумчивых стропил,
таинственно не подпиравших кровлю.
В ту комнату я больше не хожу.
Но комната ко мне в ночи крадется.
По ветхому второму этажу
гуляет дрожь, пол бедствует и гнется.
Люблю я дома маленькую жизнь,
через овраг бредущую с кошёлкой.
Вот наш пейзаж: пейзаж и пейзажист
и солнце бьет в его этюдник желтый.
Здесь нет других прохожих ― всяк готов
хоть как-нибудь изобразить округу.
Махну рукой: счастливых вам трудов! ―
и улыбнемся ласково друг другу.
Мы ― ровня, и меж нами распри нет.
Спаслись бы эти бедные равнины,
когда бы лишь художник и поэт
судьбу их беззащитную хранили.
Отъезд мой скорый мне внушает грусть.
Страдает заколдованный царевич.
Мой ненаглядный, я еще вернусь.
Ты под опекой солнца уцелеешь.
Последней ласки просят у пера
большие дни и вещи-попрошайки.
Наталия Ивановна, пора!
Душа моя, сердечный друг, прощайте.
Февраль ― март 1982
Таруса