2
Ночь. Петроград. Над Невскою заставой
полярного сиянья полоса.
Кирпичный дом, и в двух окошках справа
неяркий свет, и дым, и голоса.
… Пусть подойдет со мной и пусть заглянет
мой друг в тот год, в ту комнату ― сюда,
откуда луч трепещущий протянет
в сегодня наше, в завтра, в навсегда…
… Кирпичный дом ― Обуховская школа.
Доска, скамейки, длинные столы,
пятилинейной лампы свет тяжелый
и сумраком сокрытые углы.
В прошедшем веке, в девяностых годах
вот в этот дом пришли большевики,
чтобы законам правды и свободы
учить рабочих, рабству вопреки.
Стуча мелком
по доскам в клетках красных,
уроки арифметики они
вдруг превращали в митинг―
гневный, страстный, ―
всю видимость урока сохранив…
Здесь осенью, в одно из воскресений,
узнав от педагога своего,
что день назад скончался Фридрих Энгельс,
почтили «вечной памятью» его…
Теперь здесь штаб коммуны ― в этом зданье.
Сегодня ночью заседает штаб,
чтоб подготовить к общему собранью
наглядный план коммуны и устав…
… О, пусть мой друг внимательно вглядится
сквозь дымное, туманное стекло
в их вдохновенные простые лица,
в то, что бессмертно, хоть уже прошло.
Да, в нынешнем движении победном
ты стал мудрее, чем они, сильней,
но ты потомок их, ты их наследник.
Гордись же родословною своей.
Здесь, в этом классе, вдохновитель дела
Гремякин, техник из рабочих. Он
всегда порывист, воодушевлен,
партиец года Ленского расстрела.
Высокий, в вышитой косоворотке
(распахнут ворот ― жарко, духота),
Гремякин нервно теребит бородку, ―
она колечком русым завита.
Горят его обтянутые скулы
и темные глубокие глаза.
Вот он вскочил, вцепился в спинку стула, ―
он хочет что-то главное сказать.
Здесь молодой Алеша, подмастерье.
Начитан парень, а уж как поет!
Большевику Гремякину поверий,
теперь всегда, везде за ним пойдет.
Здесь друг Гремякина, его советчик,
Степан Клинкович, металлист-пушкарь.
Он с Пятого ― испытанный пикетчик,
гроза штрейкбрехеров, вожак, бунтарь.
Его глаза огнем мерцают синим
над бородой, занявшей пол-лица.
Приземист он, с плечами как литыми,
с тяжелыми руками кузнеца.
Здесь тетя Катя, невская ткачиха,
Клинкович молодым из-за нее
с парнями на кула́чках дрался лихо,
страдал, гулял, но взял-таки свое.
Она ведь тоненькой была, как стрелка,
насмешница, заноза, егоза.
А как ткала, как бегала в горелки,
как пела песню «Карие глаза»!
«Карие глазки, куда вы скрылись?
А-ах, мне вас больше не видать!
Куда вы скрылись? Удалились?
Навек заставили страдать…»
Как упустить ее, такую, было?
Не упустил! Она ему сполна
вернула всё: в пикеты с ним ходила,
сидел в кутузке ― бублики носила,
в беде ― помощник и в дому ― сильна!
Ух, как она Степана ревновала!
И было бы за что! Ведь просто так.
Дохнуть ему порою не давала.
Он невозможно счастлив был, чудак…
Теперь она грузна, могуча…
Люба
Гремякина ― девчонка рядом с ней:
прижалась к Кате, чуть открыла губы,
усталая ― черемухи бледней,
а кос ее высокая корона
чуть блещет медью в сумрачном огне…
… Она была подносчицей камней
тогда, в Обуховскую оборону,
когда почти что детскими руками
из плотных, из булыжных мостовых
в одно мгновенье вырывала камни,
чтобы бросать в солдат, в городовых.
Схватив булыжник из ее подола
и обернувшись, чтобы взять другой, ―
Василий вздрогнул, точно брошен в холод,
и девушку загородил собой.
Уже солдаты ружья приложили
к плечу, прищурясь, поднимая бровь…
«Как вас зовут?» ― спеша, спросил Василий.
Она, не глядя, крикнула: «Любовь!»
«Любовь, ― мелькнуло, ― вот она какая!..»
О том, что это имя, он забыл;
булыжник за булыжником хватая
из рук ее, метал, что было сил.
А через день, с той баррикады прямо,
уже разбитой, кое-как они
пробрались к Любе… Та сказала: «Мама,
благословите нас, вот мой жених».
… И вот, сидит, прижавшись к тете Кате,
на мужа смотрит ― свечкою горит
и жадно слушает, как он, мечтатель,
о будущей коммуне говорит.
Они давно, давно ее лелеют,
сквозь гнет, и мрак, и тюрьмы пронесли ―
трудящихся бессмертную идею,
мечту истории, мечту земли.
И в дни, когда еще не взяли власти,
но знали, что возьмут наверняка,
они зажглись неодолимой страстью
создать коммуну, хоть одну пока.
Всё впереди ― борьба, сражений дали,
им будущее с бою надо взять, ―
но ходоков они уже послали,
чтоб землю для коммуны подыскать.
Теперь Октябрь дает им власть и право
осуществить желанье до конца ―
и с новой силой за глухой заставой
мысль о коммуне вспыхнула в сердцах.
О, буйный ветр Семнадцатого года!
Порвав крепчайшие из всех цепей,
как опьянен народ своей свободой ―
восставший, победивший Прометей.
Везде орлов романовских сшибают,
приделывают флаги на кресты,
по-новому проспекты называют,
и все ― товарищи, и все ― на ты.
Всё в нашей власти! Всё! И нет такого,
чего бы не могли мы совершить!
Еще вчера ― бродячий призрак, слово,
Коммуна ― жизнь! Коммуной будем жить!
Всё можно! Революции пожаром
страшнейших царств стираются черты…
… И наклонилась группа коммунаров
над самым первым чертежом мечты,
а перед ними, вычерчен красиво
на жестких, на негнущихся листах,
проект и надпись:
«Первая Российская
Коммуна Землеробов». И устав.
Звездоподобен светлый план селенья.
Как центр звезды ― из мрамора Совет.
Устав коммуны ― жестче вдохновенья:
его прообраз ― ленинский декрет.
И ходоков письмо. Оно измято, ―
о, сколько раз его читали здесь!
Оно как голубь, что пришел обратно, ―
из будущего трепетная весть.
………….
Но новое великое волненье
Гремякин внес сегодня ночью в штаб:
«Друзья мои… А пусть товарищ Ленин
проверит нас. А вдруг ― не тот масштаб?
Вдруг размахнулись робко?»
― «Быть не может!»
― «Но если правы мы, то он тогда
нам и теперь и в будущем поможет…
Идем к нему?»
― «Идем… Конечно! Да!»
… И вновь они склоняются над планом:
вот здесь ― театр… больница… детский сад.
В домах ― вода… На площади фонтаны,
и фонари по вечерам горят.
А в школе ― ежедневные занятья, ―
все учатся, всё шире кругозор,
и рушится невежества проклятье,
привычек рабских бремя и позор!
Вот так они мечтают ― всё чудесней,
всё пламеннее…
Так, что под конец
сама собою возникает песня
и рвется из распахнутых сердец:
«В Петрограде за Невской заставой,
от аптеки версты полторы,
собирались в Обуховской школе
коммунары Российской земли.
Собирались они не случайно,
но объяты идеей одной,
чтобы жить трудовою коммуной,
вместе жить пролетарской семьей…»
Огнедышащ, творящ и светел,
в эту ночь над мерзлой Невой
до рассвета носился ветер
Революции мировой…
Ночь. Петроград. Над Невскою заставой
полярного сиянья полоса.
Кирпичный дом, и в двух окошках справа
неяркий свет, и дым, и голоса.
… Пусть подойдет со мной и пусть заглянет
мой друг в тот год, в ту комнату ― сюда,
откуда луч трепещущий протянет
в сегодня наше, в завтра, в навсегда…
… Кирпичный дом ― Обуховская школа.
Доска, скамейки, длинные столы,
пятилинейной лампы свет тяжелый
и сумраком сокрытые углы.
В прошедшем веке, в девяностых годах
вот в этот дом пришли большевики,
чтобы законам правды и свободы
учить рабочих, рабству вопреки.
Стуча мелком
по доскам в клетках красных,
уроки арифметики они
вдруг превращали в митинг―
гневный, страстный, ―
всю видимость урока сохранив…
Здесь осенью, в одно из воскресений,
узнав от педагога своего,
что день назад скончался Фридрих Энгельс,
почтили «вечной памятью» его…
Теперь здесь штаб коммуны ― в этом зданье.
Сегодня ночью заседает штаб,
чтоб подготовить к общему собранью
наглядный план коммуны и устав…
… О, пусть мой друг внимательно вглядится
сквозь дымное, туманное стекло
в их вдохновенные простые лица,
в то, что бессмертно, хоть уже прошло.
Да, в нынешнем движении победном
ты стал мудрее, чем они, сильней,
но ты потомок их, ты их наследник.
Гордись же родословною своей.
Здесь, в этом классе, вдохновитель дела
Гремякин, техник из рабочих. Он
всегда порывист, воодушевлен,
партиец года Ленского расстрела.
Высокий, в вышитой косоворотке
(распахнут ворот ― жарко, духота),
Гремякин нервно теребит бородку, ―
она колечком русым завита.
Горят его обтянутые скулы
и темные глубокие глаза.
Вот он вскочил, вцепился в спинку стула, ―
он хочет что-то главное сказать.
Здесь молодой Алеша, подмастерье.
Начитан парень, а уж как поет!
Большевику Гремякину поверий,
теперь всегда, везде за ним пойдет.
Здесь друг Гремякина, его советчик,
Степан Клинкович, металлист-пушкарь.
Он с Пятого ― испытанный пикетчик,
гроза штрейкбрехеров, вожак, бунтарь.
Его глаза огнем мерцают синим
над бородой, занявшей пол-лица.
Приземист он, с плечами как литыми,
с тяжелыми руками кузнеца.
Здесь тетя Катя, невская ткачиха,
Клинкович молодым из-за нее
с парнями на кула́чках дрался лихо,
страдал, гулял, но взял-таки свое.
Она ведь тоненькой была, как стрелка,
насмешница, заноза, егоза.
А как ткала, как бегала в горелки,
как пела песню «Карие глаза»!
«Карие глазки, куда вы скрылись?
А-ах, мне вас больше не видать!
Куда вы скрылись? Удалились?
Навек заставили страдать…»
Как упустить ее, такую, было?
Не упустил! Она ему сполна
вернула всё: в пикеты с ним ходила,
сидел в кутузке ― бублики носила,
в беде ― помощник и в дому ― сильна!
Ух, как она Степана ревновала!
И было бы за что! Ведь просто так.
Дохнуть ему порою не давала.
Он невозможно счастлив был, чудак…
Теперь она грузна, могуча…
Люба
Гремякина ― девчонка рядом с ней:
прижалась к Кате, чуть открыла губы,
усталая ― черемухи бледней,
а кос ее высокая корона
чуть блещет медью в сумрачном огне…
… Она была подносчицей камней
тогда, в Обуховскую оборону,
когда почти что детскими руками
из плотных, из булыжных мостовых
в одно мгновенье вырывала камни,
чтобы бросать в солдат, в городовых.
Схватив булыжник из ее подола
и обернувшись, чтобы взять другой, ―
Василий вздрогнул, точно брошен в холод,
и девушку загородил собой.
Уже солдаты ружья приложили
к плечу, прищурясь, поднимая бровь…
«Как вас зовут?» ― спеша, спросил Василий.
Она, не глядя, крикнула: «Любовь!»
«Любовь, ― мелькнуло, ― вот она какая!..»
О том, что это имя, он забыл;
булыжник за булыжником хватая
из рук ее, метал, что было сил.
А через день, с той баррикады прямо,
уже разбитой, кое-как они
пробрались к Любе… Та сказала: «Мама,
благословите нас, вот мой жених».
… И вот, сидит, прижавшись к тете Кате,
на мужа смотрит ― свечкою горит
и жадно слушает, как он, мечтатель,
о будущей коммуне говорит.
Они давно, давно ее лелеют,
сквозь гнет, и мрак, и тюрьмы пронесли ―
трудящихся бессмертную идею,
мечту истории, мечту земли.
И в дни, когда еще не взяли власти,
но знали, что возьмут наверняка,
они зажглись неодолимой страстью
создать коммуну, хоть одну пока.
Всё впереди ― борьба, сражений дали,
им будущее с бою надо взять, ―
но ходоков они уже послали,
чтоб землю для коммуны подыскать.
Теперь Октябрь дает им власть и право
осуществить желанье до конца ―
и с новой силой за глухой заставой
мысль о коммуне вспыхнула в сердцах.
О, буйный ветр Семнадцатого года!
Порвав крепчайшие из всех цепей,
как опьянен народ своей свободой ―
восставший, победивший Прометей.
Везде орлов романовских сшибают,
приделывают флаги на кресты,
по-новому проспекты называют,
и все ― товарищи, и все ― на ты.
Всё в нашей власти! Всё! И нет такого,
чего бы не могли мы совершить!
Еще вчера ― бродячий призрак, слово,
Коммуна ― жизнь! Коммуной будем жить!
Всё можно! Революции пожаром
страшнейших царств стираются черты…
… И наклонилась группа коммунаров
над самым первым чертежом мечты,
а перед ними, вычерчен красиво
на жестких, на негнущихся листах,
проект и надпись:
«Первая Российская
Коммуна Землеробов». И устав.
Звездоподобен светлый план селенья.
Как центр звезды ― из мрамора Совет.
Устав коммуны ― жестче вдохновенья:
его прообраз ― ленинский декрет.
И ходоков письмо. Оно измято, ―
о, сколько раз его читали здесь!
Оно как голубь, что пришел обратно, ―
из будущего трепетная весть.
………….
Но новое великое волненье
Гремякин внес сегодня ночью в штаб:
«Друзья мои… А пусть товарищ Ленин
проверит нас. А вдруг ― не тот масштаб?
Вдруг размахнулись робко?»
― «Быть не может!»
― «Но если правы мы, то он тогда
нам и теперь и в будущем поможет…
Идем к нему?»
― «Идем… Конечно! Да!»
… И вновь они склоняются над планом:
вот здесь ― театр… больница… детский сад.
В домах ― вода… На площади фонтаны,
и фонари по вечерам горят.
А в школе ― ежедневные занятья, ―
все учатся, всё шире кругозор,
и рушится невежества проклятье,
привычек рабских бремя и позор!
Вот так они мечтают ― всё чудесней,
всё пламеннее…
Так, что под конец
сама собою возникает песня
и рвется из распахнутых сердец:
«В Петрограде за Невской заставой,
от аптеки версты полторы,
собирались в Обуховской школе
коммунары Российской земли.
Собирались они не случайно,
но объяты идеей одной,
чтобы жить трудовою коммуной,
вместе жить пролетарской семьей…»
Огнедышащ, творящ и светел,
в эту ночь над мерзлой Невой
до рассвета носился ветер
Революции мировой…