Повествование о Курбском
Кладу перст на уста, удивляюсь и плачу.
Еще Полоцк дымился от крови и смрада,
еще дым коромыслом стоял в Слободе,
еще царь домогался злодейств и разврата,
а изменник царев, как на Страшном суде,
уже смелую трость наострил на тирана: ―
Аз воздам! ― и пришпорил язвительный слог,
и на угольях, дабы озлить Иоанна,
как на адском огне, пламя мести зажег.
О, так вспыхнула речь, так обрушилось слово,
что за словом открылся горящий пролет,
где одни головешки чернеют багрово
да последняя голь на избитье встает.
Вот он, волчий простор! Несть людей да людишек,
но безлюдье гнетет, как в ногайских степях:
тот испанский сапог натянул ― аж не дышит,
этот русский надел ан и тот на гвоздях!
Все остро ― нет спасенья от пагуб и пыток,
все острее тоска, и бесславье, и тьма,
а острее всего ― это малый избыток
оскорбленной души и больного ума.
Чем же, как не изменой, воздать за тиранство,
если тот, кто тебя на измену обрек,
государевым гневом казня государство,
сам отступник, добро возводящий в порок?
Но да будет тирану ответное мщенье
и да будет отступнику равный ответ:
чем же, как не презреньем, воздать за мученья,
за мучительства, коим названия нет?
Ибо кратно воздастся за помыслы наши
в царстве том. Я испил чашу слез и стыда.
А тебе, потонувшему в сквернах, из чаши
пить да пить, да не выпить ее никогда.
А тебе, говорю, потонувшему в сквернах, ―
слышишь звон по церквам, он сильней и сильней ―
за невинно замученных и убиенных
быть позором Руси до скончания дней!
Князь глядит, а в лице у него ни кровинки,
и такая зола, что уж легче бы лечь
головой на неравном его поединке,
чем ― живым ― на бесчестие душу обречь.
Только вздрогнул ― взмахнула дурная ворона
опаленным крылом, и указывал взмах ―
уповать на чужбину, читать Цицерона,
чтить опальных друзей и развеяться в прах.
А когда отойти, то оттуда услышать,
а когда не услышать, то вспомнить на слух,
как надсадно кричит над литовскою крышей
деревянный резной ярославский петух.