Соловьиха в тишине большой и душной…
Вдруг ударил золотистый вдалеке,
видно, злой и молодой и непослушный,
ей запел на соловьином языке: ―
По лесам,
на пустырях
и на равнинах
не найти тебе прекраснее дружка ―
принесу тебе яичек муравьиных,
нащиплю в постель я пуху из брюшка.
Мы постелем наше ложе над водою,
где шиповники все в розанах стоят,
мы помчимся над грозою, над бедою
и народим два десятка соловьят.
Не тебе прожить, без радости старея,
ты, залетная, ни разу не цвела,
вылетай же, молодая, поскорее
из-под старого и жесткого крыла.
И молчит она,
всё в мире забывая, ―
я за песней, как за гибелью, слежу…
Шаль накинута на плечи пуховая…
― Ты куда же, Серафима?
― Ухожу. ―
Кисти шали, словно перышки, расправя,
влюблена она,
красива,
нехитра ―
улетела.
Я держать ее не вправе ―
просижу я возле дома до утра.
Подожду, когда заря сверкнет по стеклам,
золотая сгаснет песня соловья ―
пусть придет она домой
с красивым,
с теплым ―
меркнут глаз его татарских лезвия.
От нее и от него
пахнуло мятой,
он прощается
у крайнего окна,
и намок в росе
пиджак его измятый
довоенного и тонкого сукна.
5 апреля 1934
Вдруг ударил золотистый вдалеке,
видно, злой и молодой и непослушный,
ей запел на соловьином языке: ―
По лесам,
на пустырях
и на равнинах
не найти тебе прекраснее дружка ―
принесу тебе яичек муравьиных,
нащиплю в постель я пуху из брюшка.
Мы постелем наше ложе над водою,
где шиповники все в розанах стоят,
мы помчимся над грозою, над бедою
и народим два десятка соловьят.
Не тебе прожить, без радости старея,
ты, залетная, ни разу не цвела,
вылетай же, молодая, поскорее
из-под старого и жесткого крыла.
И молчит она,
всё в мире забывая, ―
я за песней, как за гибелью, слежу…
Шаль накинута на плечи пуховая…
― Ты куда же, Серафима?
― Ухожу. ―
Кисти шали, словно перышки, расправя,
влюблена она,
красива,
нехитра ―
улетела.
Я держать ее не вправе ―
просижу я возле дома до утра.
Подожду, когда заря сверкнет по стеклам,
золотая сгаснет песня соловья ―
пусть придет она домой
с красивым,
с теплым ―
меркнут глаз его татарских лезвия.
От нее и от него
пахнуло мятой,
он прощается
у крайнего окна,
и намок в росе
пиджак его измятый
довоенного и тонкого сукна.
5 апреля 1934