4
Мария! Мария! Мария!
Пусти, Мария! / Я не могу на улицах!
Не хочешь? / Ждешь,/ как щеки провалятся ямкою,
попробованный всеми,/ пресный,
я приду/ и беззубо прошамкаю,
что сегодня я/ «удивительно честный».
Мария,/ видишь―/ я уже начал сутулиться.
В улицах
люди жир продырявят в четыреэтажных зобах,
высунут глазки,/ потертые в сорокгодовой таске, ―
перехихикиваться,/ что у меня в зубах ―
опять! ―/ черствая булка вчерашней ласки.
Дождь обрыдал тротуары,/ лужами сжатый жулик,
мокрый, лижет улиц забитый булыжником труп,
а на седых ресницах―/ да! ―/ на ресницах морозных сосулек
слезы из глаз―/ да! ―/ из опущенных глаз водосточных труб.
Всех пешеходов морда дождя обсосала,
а в экипажах лощился за жирным атлетом атлет:
лопались люди,/ проевшись насквозь,// и сочилось сквозь трещины сало,
мутной рекой с экипажей стекала
вместе с иссосанной булкой/ жевотина старых котлет.
Мария! / Как в зажиревшее ухо втиснуть им тихое слово?
Птица/ побирается песней,
поет,/ голодна и звонка,/ а я человек, Мария,/ простой,
выхарканный чахоточной ночью в грязную руку Пресни.
Мария, хочешь такого? / Пусти, Мария!
Судорогой пальцев зажму я железное горло звонка!
Мария! // Звереют улиц выгоны.
На шее ссадиной пальцы давки.
Открой! // Больно! // Видишь ― натыканы
в глаза из дамских шляп булавки!
Пустила. // Детка! / Не бойся,/ что у меня на шее воловьей
потноживотые женщины мокрой горою сидят, ―
это сквозь жизнь я тащу// миллионы огромных чистых любовей
и миллион миллионов маленьких грязных любят,
Не бойся,/ что снова,/ в измены ненастье,
прильну я к тысячам хорошеньких лиц, ―
«любящие Маяковского!» ―/ да ведь это ж династия
на сердце сумасшедшего восшедших цариц.
Мария, ближе! // В раздетом бесстыдстве,
в боящейся дрожи ли,
но дай твоих губ неисцветшую прелесть:
я с сердцем ни разу до мая не дожили,
а в прожитой жизни/ лишь сотый апрель есть.
Мария! / Поэт сонеты поет Тиане,
а я―/ весь из мяса,/ человек весь ―
тело твое просто прошу,/ как просят христиане ―
«хлеб наш насущный/ даждь нам днесь».
Мария ― дай! // Мария! / Имя твое я боюсь забыть,/ как поэт боится забыть
какое-то/ в муках ночей рожденное слово,/ величием равное богу.
Тело твое/ я буду беречь и любить,
как солдат,/ обрубленный войною,// ненужный,/ ничей,/ бережет свою единственную ногу.
Мария―/ не хочешь? / Не хочешь! // Ха!
Значит ― опять/ темно и понуро
сердце возьму,/ слезами окапав,
нести,/ как собака,/ которая в конуру
несет/ перееханную поездом лапу.
Кровью сердца дорогу радую,
липнет цветами у пыли кителя.
Тысячу раз опляшет Иродиадой
солнце землю―/ голову Крестителя.
И когда мое количество лет
выпляшет до конца ―
миллионом кровинок устелется след
к дому моего отца.
Вылезу/ грязный (от ночевок в канавах),
стану бок о бо́к,
наклонюсь/ и скажу ему на́ ухо:
― Послушайте, господин бог!
Как вам не скушно/ в облачный кисель
ежедневно обмакивать раздобревшие глаза?
Давайте ― знаете―/ устроимте карусель
на дереве изучения добра и зла!
Вездесущий, ты будешь в каждом шкапу,
и вина такие расставим по́ столу,
чтоб захотелось пройтись в ки-ка-пу
хмурому Петру Апостолу.
А в рае опять поселим Евочек:
прикажи,―/ сегодня ночью ж
со всех бульваров красивейших девочек
я натащу тебе. // Хочешь? // Не хочешь?
Мотаешь головою, кудластый?
Супишь седую бровь? / Ты думаешь ―
этот,/ за тобою, крыластый,
знает, что такое любовь?
Я тоже ангел, я был им ―
сахарным барашком выглядывал в глаз,
но больше не хочу дарить кобылам
из севрской муки изваянных ваз.
Всемогущий, ты выдумал пару рук,
сделал,/ что у каждого есть голова, ―
отчего ты не выдумал,
чтоб было без мук
целовать, целовать, целовать?!
Я думал – ты всесильный божище,
а ты недоучка, крохотный божик.
Видишь, я нагибаюсь,/ из-за голенища
достаю сапожный ножик.
Крыластые прохвосты! / Жмитесь в раю!
Ерошьте перышки в испуганной тряске!
Я тебя, пропахшего ладаном, раскрою?
отсюда до Аляски!
Пустите! // Меня не остановите. / Вру я,/ в праве ли,
но я не могу быть спокойней.
Смотрите―/ звезды опять обезглавили
и небо окровавили бойней!
Эй, вы! / Небо! / Снимите шляпу!
Я иду! // Глухо.
Вселенная спит,/ положив на лапу
с клещами звезд огромное ухо.
[1914―1915]