Жалобы пишущей ручки
― Не хочу я писать про Нарцисса и Пана,
краткость сил расточая на вздор небылиц.
Без меня ― где была ты? ― Да так, выступала.
― Это лишнее! ― Знаю. Прости и не злись.
Что касается мной учиняемых вздоров ―
ты права, их приспешница, ― их обвинив.
Наипервый читатель, который мне дорог,
так же думает. Что говорить о иных!
Вчуже ― жаль беззащитно отверстой страницы:
кто её осмеёт и упрёк повторит?
― Жаль меня! Про огни новогодней столицы
сочини что-нибудь, это ― твой панталык.
― Я бы рада, но крах изгоняемой ёлки
помнишь ли? Я накликала горе строкой.
― Мне ль забыть, как зловещи писаний итоги,
всё ты путаешь здравие и упокой.
― Кстати, вот что, подруга сидений понурых,
я воспомнила вместо заздравных речей:
гибель ёлки, и то, как один из Гонкуров
описал распродажу в квартире Рашель.
Братом страшно покинут, он брёл по Парижу.
Умерла, а была навсегда молода
та, чьи вещи теперь предъявлял нуворишу
выжидающе ― скаредный стук молотка.
Сникли шлейфы усталые, перья поблёкли
шляп её знаменитых и пышных боа ―
словно ёлки отверженной мёртвые блёстки
на помойке, ― давно ли прекрасна была?
― Вот опять, ― продолжается ручки стенанье, ―
смысл уходит в окольную тёмную щель.
Мой удел ― поспешать и предстать письменами,
но причём здесь Гонкуры, причём здесь Рашель?
― Я о них вспоминала во мглистом Париже,
где нездешне сияли огни Рождества.
Но сейчас их значенье ― роднее и ближе,
меж сиротствами всеми есть тайна родства.
Вот и вздумалось: образ обобранной ели
близок славе любой. Простаку невдомёк:
что – непрочный наш блеск, если прелесть Рашели
осеняет печальный и бледный дымок?
Вновь увидеть, как ёлка нага, безоружна:
отнят шар у неё, в стужу выкинут жар ―
не ужасно ль? ― Не знаю, ― ответствует ручка, ―
не моё это дело. Но мне тебя жаль.