НЕСКОНЧАЕМЫЕ СЕТОВАНИЯ
И я такой же, ещё хуже.
Я космос созерцаю вчуже.
И отворачиваюсь я.
В ущелье грязного белья,
в своей мучительной постели
ворочаюсь, не сплю, потею.
Проходит ночь, проходит день.
Проходит год унылой тенью.
Всё будет так же, как теперь. ―
А то тащил по полю плуг
и мыслил холодно и кратко.
Зачем же заводился вдруг
Безжизненный, казалось, трактор? ―
Мы ― дети капитана Гранта,
нам боязно глядеть на юг.
Теперь без сил в себе я мыслю,
переползая сети строк.
Я задаю вопрос: что если
я пробежавшую здесь искру
когда-нибудь увижу близко,
как вибрион моей болезни
в тысячекратный микроскоп? ―
Что станется со мной тогда?
Не ведаю. ― Луга уснули.
Внизу, в кустах блестит Пахра.
И путешествует в лазури
непостижимая луна.
Проснусь я в полдень иль с утра,
лежу в апреле иль в июле
в постели, мучаясь, ― дрова
с соседом, выпивши, колю ли ―
нигде не вижу я добра.
Повсюду вечная борьба:
в душе, в природе и в культуре..
Когда я молод был и юн,
я наблюдал сырой июнь,
дождей метрическую поступь.
Менялись в небе лица лун.
Среди назойливых вопросов
я занимался без капризов,
но толку не было ― хоть плюнь,
хоть разотри ногой еловой.
С тех самых пор и навсегда
погиб во мне невольник слова,
чернорабочий языка.
Трещит мороз, летит пурга.
На свечку дует из угла.
Текут ручьи. Поёт трава.
Цветёт черёмуха в овраге.
Но нет во мне былой отваги.
Что вижу я? ― одни слова.
Проходит год, неделя, сутки.
Растёт сугроб, ползёт туман.
Я просыпаюсь тут и там
и посреди всё той же скуки
свои никчемные рисунки
я вспоминаю по утрам. ―
Лежу ли на больничной койке,
дежурю ль в храме иль на стройке,
жую ли чёрствый мой обед,
дремлю ль за пишущей машинкой,
зайду ль к приятелю ошибкой, ―
нигде забвения мне нет.
Повсюду я ищу ответ
на несколько кривых вопросов, ―
читаю ли старинный опус
иль современный кто поэт,
пусть даже физик иль философ
предъявит некий мне предмет
в удобной упаковке знаков, ―
в лесу ль с весёлою собакой
читаю письмена следов
на пышных ярусах снегов, ―
везде один, повсюду немо
я предстою перед проблемой
творения. Я и не ров, ―
той мелборд перепью от сдерня,
о мену дюсво пиндо едз.
В огне схасур я хынше нанов.
Десла не мисьпаю, а тич.
Ой, кабы сою лес в сейсуле,
в окно зима, ― да на носу ли
мои очки? ― одень и виждь!
Вот так, испуганная с детства,
заикой мысль моя живёт
в глубинах сердца ― и течёт,
я сплю, безумный пленник текста,
пока невидимый сверчок
опять посвистывает где-то.
Но я-то знаю, что ты ― Света
и не ведёшь дыханью счёт.
Весь мир ты отторгать привыкла.
Меня, забывшись, привлекла.
Ты памятник себе воздвигла.
К его подножью привела
меня заросшая тропинка.
Уж осень. Зябко на ветру
дрожит засохшая травинка,
склоняясь к твоему бедру.
Кругом холодный дождик сеет,
и нагота твоя белеет
на постаменте средь кустов
полунагого бересклета.
Твои глаза застыли слепо
среди живых его зрачков, ―
упёрлись окнами пустот
в скелет разрушенного лета,
в его прорехах ты за ним
вплотную следуешь, как эхо..
Когда-нибудь мы вспомним это,
и не поверится самим.
Прощайся бережно со мной
и береги воспоминанье:
пустое зеркальце, как ноль,
и дым, летящий по спирали.
Лизнув шершавый шёлк огня,
я между пауз ноты вдуну.
Но это не о том, как я,
искомый в данную минуту,
внимательно прикрыл глаза.
Письмо Татьяны предо мною.
Сползаю в яму бреда Молли
и лома дребом вью сполза ―
Бог знает что себе бормочешь.
Бог знает. Но темна пророчеств
символика. И смысла нет, ―
варюсь ли в месиве сует,
лежу ли на больничной койке,
дежурю ль дома иль на стройке,
жую ли мой простой обед,
молюсь ли в храме у обедни,
томлюсь ли на одре болезни
или, восстав, бодрей борюсь
с наплывом безымянной бездны
и в месиве сует варюсь;
на мессе ли сижу в костёле,
лежу ль в мучительной постели
без сна, без мыслей, без молитв,
запутанный в клубке обид,
дежурю ль в отдалённом месте
иль вновь присутствую на мессе, ―
нигде уверенности нет.
Я обречён искать ответ
один на несколько вопросов
назойливых, ― старинный опус
листаю ль, или вдруг поэт,
пусть даже физик иль философ
из современных, ― мне предмет
предъявит в книге новых знаков;
в лесу ль с весёлою собакой
бегу по письменам следов
вдоль пышных ярусов снегов,
иль, удивительные блики
поймав с утра в твоей улыбке,
читаю вдруг твою любовь, ―
всегда один, повсюду немо
теряюсь я перед проблемой
творения. ― Зачем оно? ―
Я мысленно смотрю на небо ―
и как-то всё там неумно.
Там похоть порождает тлен,
там суета в трущобах знанья.
В лесу ― жестокость состязанья.
В галактиках ― туда же крен.
В окне сопливые сосульки
сулят весну ― да на носульке
очки? ― Отришкате акис!..
Мелецкий снял с гвоздя двустволку,
словно трагический артист.
Сей ложный, жалкий парадиз
зачем уже нам не наскучит?
Зачем материя нас мучит?
Когда презренный пародист
перевирает Алигьери,
мне не смешно: я еле-еле
плету акафист в акростих,
но я не сплю по крайней мере. ―
Без сна, без мыслей, без молитв
я на одре, где всё болит,
взираю, словно гнойный Иов,
на мирозданья алфавит,
но не могу, как некий Пригов,
играть с ним безмятежно, ибо
я ― на одре, где всё болит.
Мне не смешно, я повторяю.
В раю не радуюсь я раю,
поскольку вижу под и над
всё тот бездарнозданный ад,
в котором заживо сгораю.
Стоит мороз, летит буран,
растёт сугроб, ползёт туман,
текут ручьи, блестят сосульки.
Свои случайные поступки
я вспоминаю по утрам.
Я раб, я Бог, я червь, я царь,
иду дорогою свободной.
Но нет в творении творца,
а слышен только суд глупца,
да грубый смех толпы холодной.
Я ― сердце, жаждущее бурь.
Нет, жизнь меня не победила,
но скудны все земные силы,
и льётся чистая лазурь
в какой-то неге онеменья.
Так в полном блеске проявлений
передо мной явилась ты,
твоё тревожное служенье
пред идеалом красоты.
Так души смотрят с высоты
на отдыхающее поле,
и рожи свежие у них, ―
душа не то поёт, что море,
и ропщет мыслящий тростник.
А между тем еловый куст
чернел на жёлтом скате неба.
И поскользь лыж, их скрип и хруст
по загрубевшей корке снега
я слышал, палками стуча.
А у Мелецкого свеча
в окне приветливо горела
вдали, деревни на краю.
Трещит камин. Там водку пью.
Стоит передо мной тарелка.
Часы задумчиво идут.
Собаки головы кладут
мне на усталую коленку.
Втыкаю вилку в огурец.
И Даша разговор сердец
закидывает втихомолку..
Мелецкий снял с гвоздя двустволку,
словно трагический артист.
Его пример ― другим наука.
Я говорю себе: «А ну-ка
попробую и я, как он». ―
Выглядываю: в чёрном поле
ни огонька. Ослеп я что ли? ―
Одна лишь вьюга за окном.
О, не тревожь меня укорой!
Стоял я молча в стороне.
Куда ланит девались розы,
воздушный шёлк твоих кудрей?
В своём минутном торжестве
толпа вошла, толпа вломилась
в святилище души твоей, ―
висят поломанные крылья,
как демоны глухонемые..
Но мне не страшен мрак ночной,
и в эти чудные мгновенья
инстинкт пророчески-слепой
их пышность ветхую лелеет.
Истома смертного страданья,
растленье душ и пустота, ―
толпа, нахлынув, в грязь втоптала,
и слёзы брызнули из глаз.
Безумство ищет, глупость судит,
я душу оторвать не мог.
Я царь, я раб, я червь, я Бог, ―
день пережит ― и слава Богу..
Когда я молод был и бодр,
ходил я в ледяной ноябрь:
в пронизывающее сеченье
ветров, мертвящих те поля.
Деревни прятались, но я
не придавал тому значенья.
В замёрзший грунт вонзал я плуг,
я мыслил холодно и кратко.
Зачем же заводился вдруг
безжизненный, казалось, трактор? ―
Мы ― дети капитана Гранта,
нам боязно глядеть на юг.
В тот день седьмого ноября
мой трактор, дверцами звеня
насквозь от праздничного ветра,
на север, север полз, полз прочь.
И ты не укоряй меня:
откуда знать мне, что ты ― Света,
а там на севере сплошь ночь.
Она стоит, она цветёт
горячим холодом галактик.
Да, молодой туда вёл чёрт,
я несмышлёный был фанатик.
А ты на фантик клеишь фантик
и не ведёшь дыханью счёт.
Была слаба моя молитва,
слепа была моя вина.
Ты памятник себе воздвигла.
К его подножью привела
меня чуть видная тропинка.
Везде безумствует зима.
На пьедестале ты гранитном
метелями заметена.
Когда-нибудь мы вспомним это,
и не поверится самим. ―
Метёт декабрь ― и ты за ним
летишь, покорная, как эхо,
и неподвижно в тучах снега
сквозишь над безднами равнин.
И я такой же, ― ещё хуже:
я космос созерцаю вчуже
и делаю брезгливый жест,
не думая, потусторонний, ―
и репликой неосторожной
мараю жизнь свою и честь.
Я видел знак, я понял вещь,
когда, затапливая печь,
запястье перепачкал в саже. ―
Когда-нибудь наверняка,
писавши или же писахши,
иссохнет эта вот рука,
и станут все мои пейзажи
свободны, вроде ветерка..
Кому пример, кому наука
или религия кому-то,
допустим, в космосе видна.
Выглядываю: вот те на! ―
В окне одна мелькает вьюга.
Опять зеваешь ты, подруга?
Налей-ка мне ещё вина.
Я опьянён стихом российским.
Пчела, впиваясь так в цветок,
метёт пыльцу брюшком ворсистым
и щёточками разных ног..
Над речкой смех и поцелуи.
И дева юная в июле
мечтает на лугу росистом,
плетя венок из анемон..
Скажи-ка, дядя, ведь недаром,
когда не в шутку занемог,
себя ты пользовал нектаром?.. ―
Ответа нет. Ни в зуб ногой.
Лишь поэтический огонь
ещё живёт один печально
в глубинах сердца ― а кругом
зловещий заговор молчанья.
Мои друзья-однополчане
давно оглохли, одичали,
забыли звон душевных струн.
Софар, Вилдад и Елифаз
сидят вокруг ― и укоризны
нанизаны, как афоризмы
на логику их гулких фраз.
Когда друзья мне на дуэли
предполагают жизнь иль смерть,
я не боюсь на них смотреть,
но я своей не знаю цели.
Туда-сюда зрачком ствола
вожу рассеянно и грустно.
Что вижу я? ― одни слова:
вот кий, вот мел, вот шар, вот луза.
Друзья крадутся, щурясь тускло,
вокруг зелёного стола.
Они ― отменные стрелки.
Они, ошибкам вопреки,
следят законы траекторий.
Меня ж болезни и тревоги
на эфемерность обрекли..
Ведь молод был и юн, когда
повсюду видел я добра
неравновесные постройки.
Теперь болтаются, жестоки,
покинутые мною строки,
едва лишь полные говна.
Я их осматриваю, словно
покинутые мною говна
в лесу, в лугах, среди цветов.
Среди кустов цветущих, пышных
не надо мне построек лишних,
не знаю посторонних слов.
Вот так мучительно и честно
на солнце из-под козырька
глядит поэт, невольник текста,
чернорабочий языка.
Он ― раб, прикованный к галере.
Он ― клад, закопанный в пещере:
клад ветхих свитков, тайных книг.
Боюсь, я не читаю их,
но я не сплю, по крайней мере.
Без сна, без мыслей, без молитв
я на одре, где всё болит,
боюсь, тоскую и не верю.
А то иной раз поутру,
предчувствуя, что вот умру,
взираю, словно некий Иов,
на мирозданья алфавит,
но не могу, как гнойный пидор,
играть его любовных игр,
а только делаю я вид,
что предо мной желанный клад,
оправдывающий сей ад,
как сказано, бездарнозданный. ―
Меж тем в заботе беспрестанной
он льёт в меня унылый яд.
А был ведь молод я и бодр,
ходил я в ледяной ноябрь
и в ветров острое сеченье,
входил и в омертвелый бор, ―
теперь же мучаюсь: зачем я
не опознал все те значенья? ―
ведь очевидно, что с тех пор
во мне погиб росток таланта.
Как говорил Карл Густав Юнг:
«Мы ― дети капитана Гранта,
нам холодно глядеть на юг»..
Теперь без сил я еле мыслю,
переползая сети строк.
Вдали чернеется лесок.
Но не могу пуститься рысью
на лыжах ― и шифровку лисью
читать на ярусах снегов.
Собаки головы кладут
мне на усталую коленку.
Передо мной стоит тарелка.
Часы задумчиво идут.
Трещит камин. Я выпил стопку ―
и рифма вкралась между фраз.
Какую же на этот раз
она придумает уловку?
Нет, я подстерегу плутовку..
Словно трагический актёр,
Мелецкий снял с гвоздя двустволку
и ветошью замок протёр.
Я задаю вопрос: что если
провиснет в отдалённой песне
моя тоскливая струна?
или заблудится строка
в наплыве безымянной бездны? ―
В глубинах сердца тлеют тексты, ―
от них останется труха.
Проснусь я в полдень иль с утра,
лежу в апреле иль в июле
в постели, мучаясь, ― дрова
с соседом, выпивши, колю ли ―
нигде не вижу я добра:
повсюду вечная борьба:
в душе, в природе и в культуре.
Так мамонт в волосатой шкуре
пасётся где-то в лунной тундре,
печальный родственник слона.
От голода сейчас он сдохнет.
В последний раз он в небо смотрит ―
а там колымская луна.
Но я такой же, ещё хуже.
Оглядываю космос вчуже
и отворачиваюсь я.
В удушье грязного белья
всё думаю, не сплю, потею.
Бессмысленно проходит день,
проходит ночь пугливой тенью.
Всё будет так же, как теперь.
Смотрю, болезнями наскучив,
в тысячекратный телескоп,
но не могу, как некий Тютчев,
поймать единый умный лучик,
чтобы согреть души озноб..
Я не шучу. Я повторяю,
уподобляясь попугаю,
одно и то же без конца:
«И нет в творении Творца,
и я собой не обладаю,
и строй хотя не одобряю,
но нет в борении борца».
Я истины касаюсь мыслью
почтительно. Почти без слов. ―
Так следопыт шифровку лисью
на свежих ярусах снегов
прочитывает ― будто ноты
нанизывает на струну.
Я удивляюсь: ну и ну! ―
мои открытия не новы!
Зачем кругами я иду
и в ямбомерную волну
вправляю бестолочь природы?
Смотрю в окно: летит луна,
стоит мороз, метёт пурга.
А тут какая-то бурда
на кухне варится в кастрюльке.
И все ничтожные поступки
мне вспоминаются с утра.
Когда читаю я поэму,
то слышу тайную фонему,
которая сквозит меж строк
оттиснутых. Сквозь мрак и снег
она летит, её ловлю я,
хотя порой не без труда,
как чукча в поле ловит пулю
всей жопой своего зада.
Смеются домики в июле,
поют, валяются в цветах.
А мне опять друзья вернули
стихосложебные пилюли,
чтоб я от скуки не зачах.
И буквы у меня в очках
подпрыгивают дерзновенно,
когда читаю я поэму
и нахожу всё ту ж проблему
меж оговорок, опечаток
в замыслова-витиеватых
приподнятых стихоречах.
Куда ты мысль свою простёр,
слагая жалобы в напевы?
Тут поэтический костёр
трещит, бросая искры в небо. ―
«В какие тайные пределы?» ―
Спросил? ― но разве в этом дело? ―
И ветошью замок протёр…
Суха поэзия, мой друг,
но зеленеет жизни проза,
как старый на лужайке дуб
листвой оделся вдруг так просто,
что проезжающий Болконский
воскликнул: «О, как был я глуп,
когда искал средь леса букв
подобия своей печали!…
Где ж вы, друзья однополчане,
лишившиеся ног и рук?
Ужели эти ваши члены ―
и те, и прочие, и все,
творя банальный гимн весне,
восходят к солнечной листве
в безличном веществе вселенной?»…
Но вот воинственный восток
зарёю новой пламенеет ―
и вдруг поэзия немеет,
и рушатся постройки строк.
Кому-то весело, а мне ― нет.
Прозрачный лес один темнеет,
да высится средь поля стог.
Я их осматриваю, словно
покинутые мною стогна
различных суетных столиц.
Не надо мне построек бренных.
Мне всё равно, что среди пенных
черёмух щёлкает солист,
что хор воюющих ворон,
всегда растрёпанных и нервных
и по любой причине гневных
кружит над городским двором. ―
Там похоть порождает тлен,
там нищета в трущобах знанья.
В лесу жестокость состязанья.
В галактиках ― туда же крен..
Я не хочу борьбы ни с кем.
Она отвратна мне до рвоты.
Пускай вояки-идиоты
меня терзают. Я не съем
взаимно их ― или взамен
не выберу себе чего-то
из их вонючего меню.
Меня напрасно в клетку с ними
для обученья посадили
и кость всем бросили одну.
Мне думается, я умру
скорей, чем что-нибудь пойму
в сей воспитательной системе.
Вот снова я лежу на сене.
Приходит ночь. Через Пахру
перепорхнули коростели
и зорко спрятались в траву.
Зачем же это надо так? ―
Нет, во всю жизнь я не поверю,
что для развития, иль как,
нужны такие вот боренья..
Зачем так мрачно багровея,
воюет с тучами закат? ―
Я прохожу сию поэму
насквозь ― и мирозданье немо.
Молчит полуночное небо
всей миллиардной массой звёзд.
Минковский показал, что вакуум,
хоть и подвержен бурям квантовым,
однако всюду одинаков он. ―
Я прохожу его насквозь.
Я возвращался на рассвете.
Белела чёрная Москва.
Как в декабре мрачна зима!
Я на дурацком факультете
сдавал экзамен до утра, ―
потел, сопел, сходил с ума.
Мои гекзаметры едва
на тройку с минусом тянули.
А нынче в солнечном июле
они роскошны, как всегда,
им нет эксперта, нет суда!
Я их осматриваю, как бы
покинутые кем-то ямбы.
Там пчёлы трудятся ― и вот
они ― цветы среди лугов
ничьей поэзии российской.
Они молчат в траве росистой
и ждут косца. И я готов.
Я не хочу, чтобы мой текст
преткнулся ― и решили люди:
«таков поэта был конец!» ―
И залпы бешеных орудий,
словно метафоры пародий
в последний путь меня проводят
и встанет на могиле крест.
И будет карточка пылиться.
На ней расплывчатые лица:
вот брат, жена, сестра, отец.
А я ― поэзии косец ―
всегда лишь знаю, что ты ― Света,
но в картотеках того света
на должность первого эксперта
пройду я без запинки тест.
Не пробуждай воспоминаний.
Они безжалостны, мой друг. ―
Всегда зачем-то вспоминаю
я почему-то как был глуп.
Мечтал ли в отдалённом месте,
лежал ли на одре болезни
или, напротив, ― молод, бодр,
я не предвидел этот одр
в ничтожной перспективе жизни, ―
перечисления излишни,
и препинаний полон рот.
Минувших дней, минувших лет
когда ж во мне истлеет дурость ―
та подростковая сутулость,
тот детский стыдненький секрет?…
Как мамонт в волосатой шкуре,
законсервированный в тундре, ―
вот так лежит в моей натуре
её чудовищный скелет.
Когда друзья в моём веселье
предполагают грустный сдвиг,
я верю: змеи ― тоже звери,
но я не понимаю их.
Темна, загадочна, как аспид,
глядишь ― не птица и не зверь ―
на толкотню моих друзей,
на их криволинейный натиск,
на бестолковый их наскок,
который они мыслят наспех
и, дуя пузырями щёк,
мои стихи хлебают лаптем.
А ты на фантик клеишь фантик
и не ведёшь дыханью счёт.
Ты памятник себе воздвигла,
а я у ног его сижу.
Грызу узыргу и пишу
среди язвительного визга
шныряющих повсюду крыс:
в них разбежалась моя мысль,
разбившись в злобненькие брызги,
размножив алчный свой оскал
в стократно мелкую гримасу. ―
Вот так «живу и вижу», как
заметил Всеволод Некрасов.
Копаюсь в тумбочке в лекарствах
и нахожу крысиный кал.
Кому мораль, кому наука
иль философия кому-то,
допустим, в жизни не нужна.
Однако же ведь что-то нужно? ―
выглядываю: в поле вьюжно,
и невидимкою луна…
И вот опять летит пурга.
На свечку дует из угла,
Но я-то знаю, что ты ― Света.
Проснусь я в полдень иль с утра,
взгляну кругом ― повсюду лето.
Внизу, в кустах, блестит Пахра.
Там хи-хи-хи да ха-ха-ха:
резвятся, плещутся наяды,
справляют древние обряды,
июньской похотью объяты,
поскинув шмотья барахла.
Не веришь мне? Спроси у Даши, ―
зачем от гор и мимо башен
летит орёл на чёрный пень?
Спроси и пой. Проснись и пей.
И понимай мои пейзажи
как хочешь. Такова их цель.
… Кто ветошью протёр замок? ―
Мелецкий он или Минковский?
Кто показал мне всё, что мог, ―
а я и не заметил вовсе? ―
Не так ли я всё, что могу,
показываю между делом,
под чьим-то пристальным прицелом
играя вечную игру?..
И грустен быстрый мой кивок.
Я соглашаюсь и рискую.
Я огнь, я лёд. Я смех, я вопль.
Я друг и враг. Я пёс и волк.
И путешествует в лазури
луна, помянутая всуе.
Я забываюсь и рисую
её над волнами лугов.
Когда б мы жили под луной,
нам не было б конца и края.
Из тени в свет перебегая
незатухающей волной,
мы без вреда неслись бы мимо
фосфоресцирующих форм,
как некий неделимый фон,
в ловушки смыслов не ловимый,
или безликий длинный хор,
с закрытыми поющий ртами..
Но солнце, перебив волну,
вгоняет в грани очертаний,
и, жёсткий облик наш чеканя,
душу текучую к нему
приковывает на мученья.
И скука познанного зла,
и суд, и казнь, и разрушенье
глядят нам, пойманным, в глаза.
Когда друзья мне на мизере
предполагают «паровоз»,
я полагаюсь на авось,
который есть всегда в резерве.
Как чей-то бронепоезд, он
ржавеет на пути запасном.
Он дремлет ― перед ним пасьянсом
легла вся жизнь, как лёгкий сон.
И помутятся очертанья
ближайших пригородных зон.
Усталый ум за горизонт
строки, уже едва читая,
нырнёт ― и тут от поворота
тропинка поведёт в овраг.
Отрава, белая atropa,
раскинет в дебре аромат..
И я не знаю, что тогда.
Не понимаю знаков смеха
и страха. Возгласов добра
не помню и не вижу эха.
Не осязаю вкуса зла.. ―
Письмо Татьяны предо мною.
Сползаю в яму бреда Молли
и лома дребом вью сполза ―
Так в длинных коридорах клиник
онкологический больной
становится не то чтоб циник,
а как бы постепенный ноль.
Свою надежду, боль и ужас
и грех свой ― созерцает вчуже,
как плюралист-релятивист.
И я такой же, ещё хуже.
Ужели я останусь чист? ―
Не верится. ― Я слышу свист,
настойчивый и леденящий.
Я прохожу его насквозь,
как землю проницает ось.
Но кто среди еловой чащи,
как в тёмных коридорах власти,
меня глазами многих лиц
выслеживает не моргая? ―
Я сделал бы свой верный вист,
когда б игралась восьмерная.
Зачем же я упал на риск? ―
Кто ветошью протёр замок
над бестолочью мирозданья,
тот действовал рационально
и лучше выдумать не мог!
Зачем почтительно и дерзко
поэт глядит издалека
в глубины сердца ― пленник текста,
чернорабочий языка.
Он ― раб, прикованный к кастрюле.
Он ― стриж, мелькающий в лазури.
Он ― швед: пред ним его канва:
в душе, в природе и в культуре
катятся ядра, свищут пули, ―
повсюду вечная война.
Повсюду зависть и вражда.
Нет ни поэзии, ни тайны.
Угрюмой тучей жизнь прошла.
А ведь ещё совсем недавно..
Скажи-ка, дядя, ведь недаром,
переходя росистый луг,
я замирал, спеша к наядам,
на плеск и смех, на знак и звук?.. ―
Ответа нет. Ногой ни в зуб,
ни в глаз, ни в бровь не попадаешь.
Всю жизнь мою сковал испуг
с рожденья иль с зачатья даже..
И я не знаю, что там дальше,
ищу грибы средь леса букв.
Когда друзья мне на мизере
предполагают «коллектив»,
боюсь, я не пугаюсь их,
а только мыслю еле-еле:
«Как счастливы должны быть те,
кого к безоблачной мечте
и к напряжённой высоте
призвал Господь от колыбели!
Они ― бессмертные творцы.
Они ― наивные борцы.
Вот и теперь они бодры,
и в них активен каждый атом.
А я, патологоанатом,
сижу и жду своей игры.
Не жди, дурак, везде соблазн,
твой снос был глуп, и сон был в ногу.
Угон в улыбку нос овтазл,
босед евездка руди Богу!
И джен, и рыгей восвуджи,
и ужас матом аналогий!
Вот и теперь они борджи
и счастливы, как и должны,
а я бегу от аномалий!» ―
Бог знает что себе бормочешь.
Бог знает, но темна пророчеств
семантика ― и толку нет,
варю ли скудный мой обед,
читаю ли старинный опус
иль собираю мысли в фокус
и направляю на предмет;
молюсь ли в храме иль в костёле
в рассеянности иль в восторге
или, восстав, смелей смеюсь
над книгами безумных знаков
и после нескольких зигзагов
на койку рваную валюсь.
Так в бедственных палатах клиник
онтологический больной, ―
пускай астролог иль алхимик,
иль экстрасенс там хоть какой
самим собой не обладает,
на койку тихо упадает
и уж ни в чём не полагает
себе ответственный контроль.
Кому обман, кому наука. ―
И вот сижу я день и ночь:
нигде ни шороха, ни звука:
не прозвенит комар, ни муха
не прожужжит; петух ― и тот
не протрубит перед рассветом
предательства ученика, ―
только листы черновика
шуршат, ― но дело разве в этом?
… И ветошью замок протёр..
Кому портвейн, кому ликёр, ―
ему коньяк, тебе мартини.
Мои бредовые картины
Кому-то снятся до сих пор.
Опушкой пробегают волки,
и звёзды сыплются из глаз.
А гости выпивают водки
и клеят рифмы между фраз.
Вот легкомыслие! ― Куда же
нас заведёт оно? ― У Даши
дрожит тревога на губах.
Прищурившись, она собак
почёсывает и поглаживает..
И я не знаю, что там дальше,
ищу грибы средь леса букв.
Без сил я еле-еле мыслю,
переползая сети строк,
я задаю вопрос: «Что если
я промелькнувшую здесь искру
когда-нибудь увижу близко,
как неизвестное созвездье
в тысячекратный телескоп?..
Хотя боюсь ничьих сближений
и нищих всюду я боюсь,
когда иду и больно бьюсь
о взгляды злобных заблуждений
и в месиве сует варюсь,
я оставляю за собой
средь анонимных сожалений
свой узнаваемый пароль,
своё бессмысленное право,
свою снотворную забаву,
свою безвкусную отраву,
свою таинственную кару,
свой приговор, о Боже мой!
Не веришь мне? Спроси у Светы,
зачем Ромео и Джульетта,
как Дездемона и арап,
не поняли? И кто был прав?
Какой убийца хладнокровно
нанёс удар? ― Спасенья нет? ―
Но на устах твоих ответ
сам вертится. И всё готово,
поскольку всё давно не ново.
И на лице любой сюжет
у дездемон и у джульетт
читается.. И что ж такого? ―
Зачем же это надо так?
Нет, во всю жизнь я не поверю,
что для развития монад
нужны такие вот боренья.
Вдали, угрюмо багровея,
воюет с тучами закат. ―
Что силится он нам сказать
клубящимся сраженьем этим?
Что мир кругом жесток и тесен? ―
Но он не скажет ни аза,
поскольку мирозданье немо:
молчит физическое небо
всей миллиардной массой звёзд.
Я прохожу его насквозь..
Мелецкий выбрался из кресел,
зевнул протяжно и на гвоздь
двустволку бережно повесил.
Июнь, 2000