Так бел, что опаляет веки,
кратчайшей ночи долгий день,
и белоручкам белошвейки
прощают молодую лень.
Оборок, складок, кружев, рюшей
сегодня праздник выпускной
и расставанья срок горючий
моей черемухи со мной.
В ночи девичьей, хороводной
есть болетворная тоска.
Ее, заботой хлороформной,
туманят действия цветка.
Воскликнет кто-то: знаем, знаем!
Приелся этот ритуал!
Но всех поэтов всех избранниц
кто не хулил, не ревновал?
Нет никого для восклицаний:
такую я сыскала глушь,
что слышно, как, гонимый цаплей,
в расщелину уходит уж.
Как плавно выступала пава,
пока была ее пора! ―
опалом пагубным всплывала
и Анной Павловой плыла.
Еще ей рукоплещут ложи,
еще влюблен в нее бинокль ―
есть время вымолвить: о Боже! ―
нет черт в ее лице больном.
Осталась крайность славы: тризна.
Растенье свой триумф снесло,
как знаменитая артистка, ―
скоропостижно и светло.
Есть у меня чулан фатальный.
Его окно темнит скала.
Там долго гроб стоял хрустальный,
и в нём черёмуха спала.
Давно в округе обгорело,
быльём зеленым поросло
ее родительское древо
и всё недальнее родство.
Уж примерялись банты бала.
Пылали щёки выпускниц.
Красавица не открывала
дремотно-приторных ресниц.
Пеклась о ней скалы дремучесть
всё каменистей, всё лесней.
Но я, любя ее и мучась, ―
не королевич Елисей.
И главной ночью длинно-белой,
вблизи неутолимых глаз,
с печальной грацией несмелой
царевна смерти предалась.
С неизъяснимою тоскою,
словно былую жизнь мою,
я прах ее своей рукою
горы подножью отдаю.
― Еще одно настало лето, ―
сказала девочка со сна.
Я ей заметила на это: ―
Еще одна прошла весна.
Но жизнь свежа и беспощадна:
в черемухи прощальный день
глаз безутешный ― мрачно, жадно
успел воззриться на сирень.
21 ― 22 июня 1985
Сортавала